Миллионы - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под звон и крик Мижуев слышал его дрожащий шепот, и было ему противно и досадно.
Женщине, видимо, нравился Опалов, но, хотя она смеялась и обжигала мгновенными прикосновениями голых рук и горячих ног, ее кошачьи глаза зорко следили за Пархоменко и биржевиком. Мижуев тяжело смотрел на нее, и так же жалка и противна была и она: ее сильное женское тело, видимо, тянулось к Опалову и соединение их было бы, должно быть, ярко и сильно, хотя и была она уже кокотка давно. Но она не смела отдаваться влечению и, как раба, ждала, кто захочет между прочим взять и опачкать ее своей равнодушной похотью.
«Жалкие люди, жалкие!..» — думал Мижуев и почему-то еще более жалким и одиноким чувствовал самого себя.
— Вы знаете, в моем рассказе «Огонь» есть женщина, похожая на вас… шептал Опалов, и лицо его покрывалось красными пятнами.
— Плюньте-ка, вы, милый человек!.. — вдруг громко перебил Подгурский. Ни-ичего вам не будет!.. Это кушанье не для нас с вами!
Опалов вздрогнул и мучительно растерялся, как пойманный. Все возбуждение его мгновенно пропало, но, чтобы скрыть неловкость, он попробовал взять наглый тон:
— А может быть!.. Почем знать!.. Правда, Эмма, почем знать?
Он спросил шутя, но глаза его против воли с тайным вопросом длительно погрузились в глаза Эммы. Она засмеялась, откинувшись назад, и взгляд ее стал русалочьим, а открытая, нежная, как пух, грудь и сильные привычные бедра изогнулись в тайной истоме. Но она сейчас же испугалась, чтобы этого не заметил Пархоменко, и исподтишка взглянула на него.
И тот как будто прочел все ее тайные чувства и желания. На черноусом лице сверкнула прежняя жестокость. Он несколько мгновений смотрел ей в лицо, слегка подергивая уголком глаза, и вдруг весь засиял беспощадным восторгом.
— Слушайте, господа!.. — вскакивая на стул, закричал он. — Нас трое…
— Пятеро! — насмешливо вставил Подгурский. Пархоменко притворился, что не слышит.
— А женщина одна!.. Всем на одну — это варварство!.. Предлагаю разыграть Эмму!
— Фи! — притворно ужаснулась Эмма.
— Или нет… что разыграть!.. Знаете что: давайте устроим турецкий аукцион! Это забавно!.. Кто больше!.. Кто больше «за ночь любви и наслаждений»!..
— Прекрасная идея! — подобострастно воскликнул биржевик.
— Идет?.. Ладно!.. Подгурский, вы будете оценщиком!.. Эмма, сюда на стул… Кофточку долой!.. Товар лицом!
— С какой стати?.. — вскрикнула женщина и коротко засмеялась, точно на нее брызнули холодной водой. Но сквозь притворный смех Мижуев, как давеча, увидел на лице ее слабый румянец.
— Э, нет, нет!.. Нечего!.. Турецкий аукцион!.. Не упрямься!.. — кричал Пархоменко, сам возбуждаясь от своей затеи.
Мижуев неподвижно смотрел на них.
И перед глазами его, в дикой гамме страстей и вожделения, разыгралась возбуждающе нелепая сцена.
Эмма не разделась сама и долго отбивалась. В ее глазах мелькал огонек затравленного убогого стыда, и щеки покрылись розоватыми пятнами. Пархоменко, уже сопя и вздрагивая, почти насильно стащил кофточку с ее полных блистающих плеч, и вдруг две упругие, молодые, чуть-чуть только располневшие груди, освободясь от тесного корсета и кружева шелковой рубашки, вздрогнули и заколыхались перед жадными глазами мужчин.
Перед этим моментом Мижуеву бросилось в глаза бессмысленное лицо Опалдава, с задыхающейся жадностью напрягшегося, как струна, чтобы не пропустить ни одного движения обнажающегося женского тела. И когда голую до пояса женщину подняли на стул и она инстинктивно закрылась руками, Опалов покачнулся, Мижуеву показалось, что он готов броситься и оторвать эти закрывающие руки.
— Э-э-э… — как пьяный, закричал Пархоменко. — Руки, руки… Руки на голову!.. Все должно быть видно! Аукцион… так нельзя!
Одну минуту Эмма внутренне сопротивлялась, и странно было видеть эту борьбу в женщине, которая за деньги отдавалась всем. Было что-то в этой сцене, выходящее за пределы ее сил, и оттого еще больше воспалялось желание сладострастия и жестокости у мужчин. И даже Мижуев почувствовал, как горячая мутная волна поднимается в голове его.
Вдруг в глазах ее мелькнуло как будто даже гордое и в то же время беспомощное, ненавидящее выражение… И она медленно подняла руки.
Теперь женщина стояла вся открытая и вся влекущая своей покорностью. Тело бесстыдно изогнулось назад, груди поднялись, и только потемневшие глаза на мертво улыбающемся лице смотрели почти холодно и жутко. Она была и красива, и страшна, и дико было думать, что это только кокотка, певичка из казино.
«А что она думает теперь?» — смутно мелькнуло в голове Мижуева.
— Итак… — кричал Подгурский, постукивая ножом по стеклу бокала, звенящего резким страдальческим звоном. — Продается с публичного торга женщина по имени Эмма!.. Покупатели могут осматривать и даже трогать руками!.. Оценка… — он замялся и решительно, на удалую, закончил: — Ну, триста рублей!.. Кто больше?..
— Четыреста! — крикнул Пархоменко, поднимал бокал.
— Ну, пусть будет пятьсот!.. — мокро захлебнулся биржевик, и лицо его стало сразу и жадным, и бесшабашно-сладострастным.
Подгурский посмотрел: на него и усмехнулся.
— Пятьсот… Кто больше?.. — крикнул он. — Раз!
Опалов, весь красный и мокрый, улыбался растерянно и бессмысленно. У него мелькнула безумная идея — занять у кого-нибудь денег. И в кошмарном бессильном сплетении пронеслось перед ним разом то, что завтра надо платить за номер, обратная дорога в Москву, и бледное злое лицо жены. Но голое прекрасное женское тело стояло перед ним, круглясь и сверкая.
«Как-нибудь… достану потом…» — теряя силы, думал он, но в то же время отчетливо знал, что нигде не достанет, что надо ехать домой, что он не посмеет этого. И совершенно жалкая унизительная улыбка исказила его красивое тонкое лицо.
А торг продолжался. Необычная обстановка, полуголая женщина, выставленная на продажу так открыто, как на восточном базаре, все это возбуждало мужчин до крайнего, уже опасного напряжения. Казалось, что никогда раньше они не видели не только этой самой, но и вообще обнаженной женщины. И Мижуев заметил, что это действует и на него. Его широкие ноздри тихо стали раздуваться. Он оглянул горящие лица медленно, точно угрожая, провел глазами вдоль голого тела женщины, и короткая мысль сверкнула у него в мозгу.
«А что, если вырвать у них из-под носа?»
В глазах у него зажглись острые искры. Отуманивало это властное сознание своей силы.
— Скорее же, господа… Холодно… — вдруг проговорила Эмма и вздрогнула, сжав голые плечи. Полные груди колыхнулись и замерли, как бичом ударив по воспаленным телам мужчин.
— Шестьсот!.. — взвизгнул от восторга Пархоменко.
Биржевик что-то пробормотал с извиняющимся еврейским акцентом.
— Что?
— Это уж слишком, господа… Шутка шуткой, но ведь Эммке…
— Дело не в Эмме!.. — восторженно блестя глазами, возразил Пархоменко. — Тут — штрих!
— Н-нет… Аукцион так аукцион! — сказал Подгурский. — Кто больше? Шестьсот… Кто больше?
С Мижуевым сделалось что-то странное и мучительное: темное жестокое желание поднималось снизу и боролось с гадливостью и сознательным презрением ко всем и к себе самому. Но что-то было сильнее презрения.
— Раз!.. Два!..
Пархоменко подскочил к Змме, и она уже инстинктивно покорно подалась к нему.
— Семьсот! — негромко сказал Мижуев, и его угрюмое лицо исказилось темным выражением вырвавшейся на волю жестокости и власти.
Пархоменко замялся.
— Раз, два… Три!.. Продана!.. — крикнул Подгурский.
И вдруг Эмма стала судорожно смеяться. На ее подрисованных неискренних глазах сверкнули бессильные, быть может, ей самой непонятные слезы обиды и стыда.
VI
Уже светало, и с далекого края моря на спящий городок шло тонкое голубое сияние. Ночь бледнела и тихо уходила в горы, тени серели, все казалось прозрачным, и даже горы вдали залегли, как предрассветные тучи в синеватом тумане.
Звонко стуча по пустынным улицам, извозчик промчался к той даче, где жила Эмма.
Мижуев все еще дрожал от неожиданно налетевшего дикого возбуждения. Купленная женщина была у него в руках, и в несознаваемом чувстве полной власти он инстинктивно мял доступное женское тело, скользящее за сухими складками серого, на шелковой белой подкладке, широкого манто. Она все еще была одета кое-как и вся дрожала, но как будто не от холода. При свете бледного утра ее большие глаза на бледном подрумяненном лице с растрепавшейся прической глядели испуганно и странно.
Что-то особенное было в ней: как сквозь блестящую мелодию шикарного и бесстыдного танца иногда настойчиво звучит тайная дрожащая нотка непонятной тоски, так из-под полуобнаженной, раскрашенной кокотки загородного кабака робко и тоскливо глядела по временам какая-то другая — несчастная и забитая — женщина. И когда она хохотала, пила, танцевала и била по рукам хватающих ее мужчин, в уголках подкрашенных губ и подрисованных глаз неуловимо скользила тень скрытого страдания. И это придавало ей острую болезненную прелесть. Но там, в ресторане, при свете электричества, оно таилось под бесстыдной маской жадной продажности, а теперь, когда все было кончено и ей оставалось только ждать того, что сделает с нею этот купивший ее человек, оно — это странное больное выражение — не скрываясь, выступило на побледневшем усталом лице и грустно слилось с неясным светом печального бледного утра.