Северная корона - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пощалыгин был прав: капитан Наймушин нервничал.
Причины тому имелись. Во-первых, подразделение сколачивалось медленнее, чем требовалось. А что ж удивляться? Бойцы и командиры — самые разные. Именно: вся дивизия такая. Ее сформировали из двух стрелковых бригад: фронтовой — в зимнем наступлении от нее остались рожки да ножки, немного сержантов, солдат, — и тыловой, из Туркмении, — народ необстрелянный, любых возрастов и национальностей. Подкинули и маршевую роту — люди оттуда подразболтанные. Тут бы и заняться сколачиванием батальона, чтобы превратить эту разношерстную массу в боеготовное подразделение. Так нет: замучили сборами. Сборы замполитов батальонов-ну, это терпимо, без Орлова проживем, сборы фельдшеров, сборы ручных пулеметчиков, сборы химинструкторов, сборы агитаторов, сборы бронебойщиков, сборы редакторов боевых листков. Черт подери, каких только сборов нет! Пользы от них — кот наплакал, а людей отрывают.
Во-вторых, натянутые отношения с командиром полка. Шарлапов зажимает его, именно зажимает. Не угодишь старикану. Волынил с утверждением, как будто он, капитан Наймушин, не достоин быть командиром батальона. Еще вопрос: кто из них грамотнее и опытнее в военном деле. Как-никак Шарлапов из запаса, а Наймушин кадровый, на войне с первого дня. Сухарь этот Шарлапов, всем недоволен. Хотя нет, Хомякова, комбата-три, вечно хвалит. Любимчик.
И наконец, Наташа. Что ей нужно? Признаю: получилось неладное. Виноват. Но она держится так, словно я вымаливаю у нее что-то. Обижена, оскорблена? Можно и простить. Но не хочет — не надо, у меня тоже гордость. Были женщины до нее, будут и после. С Риточкой из строевого отделения определенно намечается: глазки строит. А зачем мне Рита?
И все-таки Наймушин еще раз пришел в санроту Шарлапова, вежливо, но суховато поздоровавшись с ним, удалилась; он дернул вверх подбородком, подчеркнуто откозырял. Откинув занавеску-простыню, вышла Наташа. То улыбаясь, то хмурясь, пощипывая каштановый усик, он заговорил. Она прервала:
— Нам не о чем вести речи. И… не приходите больше, Никогда.
Желваки запрыгали у Наймушина, но он сдержался и, не попрощавшись, направился к выходу.
Давно установилось вёдро. Лишь несколько дней — окно в этой теплыни — охолодало, цвела черемуха. Сейчас в ее цвету речные берега. Наймушин догадался, встретив Муравьева и Катю с охапками черемухи: были на реке. Катя, жеманничая, спрятала лицо в будто усыпанные снегом лепестки, Муравьев сказал:
— Товарищ капитан, звонили из полка: кто был на сборах, возвращаются.
— Давно пора, — хмуро отозвался Наймушин. — Эти сборы у меня в печенках.
— Полагаю, товарищ капитан, марш предстоит.
— Давно пора. Стоим чуть не месяц.
Полк выступил с темнотой. Перед маршем в подразделениях состоялись собрания. Было оно и в роте Чередовского.
— Марш — к передовой, — сказал ротный. — Задача: не дать противнику обнаружить нас. Подогнать снаряжение. Чтоб ничего не гремело, не звякало. Курить — в ладони. Чтоб огонька — ни-ни. Двигаться будем ночами, иногда — днем, лесом. И чтоб ни одного отставшего!
За ротным выступил Караханов. Он добавил:
— Взаимная выручка — вот что главное. Помогать друг другу!
Поднялся Чибисов, мужественный, страстный:
— Товарищи бойцы, оправдаем доверие Родины — проведем переход достойно! Покажем русскую выносливость, силу, бодрость духа! Если сосед оступился, поддержи! Если устал, помоги ему! Вперед, к фронту, на ратные подвиги!
Ночь непроглядна. Отведи руку — пальцев не различишь. По разъезженной просеке колонна вытягивается из лесу. В поле посветлее, зато дорога разбита сильней. Приходится ступать осторожно, чтобы не споткнуться о засохшие грязевые наросты на колее, не попасть в выбоины. Топот, многогрудное дыхание, приглушенный говорок; не смысля в звуковой маскировке, заливчато ржут обозные лошади, им откликаются коняги, тянущие пушки.
Было безветренно, тепло. И Сергей Пахомцев, всегда любивший ветер, особенно пожалел, что тихо: при ветре не так бы потел. Пот склеивал ресницы, стекал по шее, по ложбинке между лопатками. Все, что Сергей нес на плечах, спине, поясе, с каждым километром прибывало в весе, норовило съехать с положенного ему места и доставить как можно больше неприятностей. Винтовочный ремень врезался в плечо, вещевой мешок тянул назад, а гранаты и подсумки — вниз; хлопали по бедрам противогаз и лопатка. Спасибо, хоть скатки Чередовский разрешил везти на бричке.
На привале, отдуваясь и фыркая, будто он купался, Пощалыгин говорил:
— Внимание, братья славяне! Анекдотец подброшу. Мужик купил в магазине пуд соли…
— Пуд? — переспросил Курицын, пересаживаясь поближе к Пощалыгину. — Цельный пуд?
— Ты, курицын сын, не перебивай, — покровительственно сказал Пощалыгин. — Да… Взвалил мужик мешочек на горб и попер. Мешочек вроде легкий, мужик кумекает: «Нету пуда. Как есть обжулил меня торгаш». А торгаши… Рубинчик, не фырчи: им палец в рот не суй!
— Старо, — сказал сержант Сабиров. — У анекдота борода, как у моего деда.
— С твоим дедком, сержант, я не знакомый. Не здоровкался. А обсказываю, которым интересно. — Пощалыгин глядел на Курицына уже не покровительственно, а, скорее, заискивающе: боялся потерять слушателя. — Да… Ну, пропер еще с версту. Эге, кумекает, в мешочке-то пуд. Через другую версту: «Надул я торгаша, соли-то он отвалил поболе пуда!» Так и мы в данный момент…
Малые привалы были десятиминутными, и при форсированном марше не успевали отдышаться, как команда: «Вста-ать!» Совершать марш ночью было и легче, и труднее. Легче потому, что не так жарко; труднее потому, что клонило в сон. И чем сильнее была усталость, тем сильнее и сопливость. Постепенно Сергеем овладели тупость и равнодушие. Он механически переставлял ноги, механически останавливался, когда раздавалось: «Стой!», механически вставал, опираясь на винтовку, когда слышалось: «Вста-ать!» Иногда он, сдавшись дремоте, шел с закрытыми глазами. У развилки колонна остановилась, и Сергей тут же упал. Подбежал сержант Сабиров:
— Что с тобой, Пахомыч? Уснул?
Он потер Сергею уши, тот проснулся. Сабиров пошутил:
— Дорога — не кошма, задавят по ошибке.
Сергей что-то бормотнул, сделав усилие, сел в кювете.
За ночь отшагали километров двадцать и, когда был объявлен большой привал, попадали, едва сойдя с дороги. Теперь Сабиров спал мертвецки. Утреннее солнце пригревало жарче, жарче, но никто и не пошевелился.
Часа три спустя лейтенант Соколов, давясь коклюшем кашлем, еле-еле растолкал взвод. Кое-как, без аппетита — не исключая Пощалыгина — пообедали. И опять — марш.
Мышцы ныли, саднила растертая ступня, но голова была яснее, чем ночью. Сергей старался быть равнодушным к тому, что винтовочный ремень совсем врезался в тело, что надо хромать, оберегая потертую ступню, что мучила жажда — во рту от загустевшей слюны вязко, словно отведал недозревшей груши. Будь то озерцо, ручеек или просто лужа, Сергей сворачивал к ним, припадал к воде потрескавшимися, с запеком губами.
Пощалыгин тоже подбегал, напивался до того, что селезенка екала, как у опившейся лошади, и еще набирал во фляжку. Если источник долго не попадался, он вытаскивал деревянную пробку и прикладывался к фляге.
Предложил он напиться и Сергею, у которого фляги не было. Беря стеклянную, в зеленом матерчатом чехле посудину, Сергей подумал: «Это по-товарищески». Подошел Курицын, попросил глоток. Пощалыгин с сожалением взболтнул воду во фляге:
— Чего уж, паря, глоток. Пачкаться… Допивай до дна.
Строй растянулся, поломался. И хотя командиры пошумливали: «Подтянись! Не отставай!» — он растягивался все больше. Песок на неезженой дороге сыпучий, топкий. Лесок редкий, сосенки не задерживали солнечных лучей. Парило — к грозе. Руки, шеи, лица побурели, а у Курицына нос облупился еще сильнее; если кто-нибудь снимал пилотку, на лбу явственела кромка загара. И бронзовые сосенки, представлялось, загорели только что, под вешним солнцем; тонкая кора на их стволах шелушилась — так шелушится кожа у ребятишек, дорвавшихся до речки и летнего солнцепека.
Колонна пылила вдоль линии фронта, то приближаясь к ней, то удаляясь. И перестрелка делалась — то громче, то глуше. А в иночасье на фронте выдавалась тишина, как будто войны в помине не было, и Сергею казалось: небо становилось голубее, ветерок ласковей, пахучей черемуха и шибче шла в рост трава.
У спуска в овражек офицеры забеспокоились. В хвост батальона проскакал Наймушин, ему навстречу бежал Муравьев. Замполит Караханов затрусил рысцой. Догнав Чередовского, замахал руками, словно собираясь драться:
— Генерал! Генерал едет!
Колонну остановили. Когда отставшие подтянулись, она вновь тронулась. Подъехавший командир дивизии застал уже порядок. Отливавшая лаком, но с помятыми крыльями «эмка» слева обгоняла колонну, и комдив, откинувшись на сиденье, смотрел на бойцов. Сергей успел заметить красный околыш генеральской фуражки, запавшие колючие глаза, складки у рта, глубокие, высеченные. Получше бы разглядеть человека, о котором толки: где только ни воевал-в Испании, на Халхин-Голе; в нынешнюю войну шесть ранений, а седьмая рана — самая старая, в окопах Интернациональной бригады, под Мадридом; говорили, что из-за этой раны и сохнет у генерала Дугинца левая рука, пальцы не действуют. Но шофер прибавил газу, и «эмка» ринулась из оврага.