Дни гнева - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эфраим и вправду ни о чем не жалел и, уж во всяком случае, не завидовал своему брату Марсо, который вместо него женился на Корволевой дочери, гордячке, чуравшейся хуторян, рядом с которыми прожила четверть века. С этой холодной, надменной женщиной он никогда не обрел бы счастья, покоя и забвения. Всего того, что щедро давала ему Рен одним своим существованием, что расточало ее нежное, покорное тело, ее мягкий голос, ее улыбка и каждое ее движение. А сыновья, его гордость, особенно дети Утра и дети Дня! Он радовался силе и крепости четверых старших, красоте и ясному, вольному духу пятого; эти пятеро вступали в схватку с жизнью, не тяготясь нищетой, не боясь надорваться. Эфраим видел в них всю силу, всю полноту своей страсти к Ренет, в Симоне же выразилась еще и ее прелесть, благость и пылкость.
Остальные сыновья, дети Вечера, внушали ему, помимо любви, некоторую тревогу и удивление. В них не было ни мощи четверых первых, ни яркости пятого. Словно просочилась мгла тех вечерних часов, когда они родились. У всех четверых были темные волосы, темные глаза и больше смуты, чем пыла, в душе. Они не были ни лесорубами, ни скотниками. Из лесных работ умели только клеймить бревна, искуснее же всего были в резьбе по дереву. Топор слушался их плохо, зато они вырезали отличные деревянные башмаки и кухонную утварь и продавали в базарные дни на ярмарке. Им больше подходила неторопливая работа в одиночку. Всех их, а особенно Леона-Мари, тянуло к уединению. Едва окончив работу, он спешил прочь, но не в компанию приятелей, а в лес, подальше от всех и всегда один. За эту страсть к отшельничеству его и прозвали Леон-Нелюдим. Его увлечением была охота. Он смастерил себе манки, с помощью которых мог подражать пению и щебету любой птицы, и вырезал лук. Птиц, которых приносил каждый вечер домой, он не ел, но ощипывал их непременно сам, для него это было таким же ритуальным действом, как и сама охота. А перья тщательно собирал и складывал в сундучок на чердаке, ключ от которого носил с собой.
Элуа-Мари, как и Леон-Нелюдим, тоже норовил при каждом удобном случае уйти с хутора. Но не охотился в лесу, а выискивал какой-нибудь ручей или озерцо. На берегу, в тиши, он любил неподвижно сидеть, удить рыбу, просто мечтать. То были мечты о неведомых, недостижимых краях. Он вовсе не хотел покинуть родной хутор и уйти в город или куда-нибудь еще, да и вообще то, что ему представлялось, не походило ни на какую реальную местность. Это была какая-то огромная равнина, залитая водой, не море, оно пугало его: волны, приливы, водовороты — все это так тревожно. Нет, он мечтал о бескрайнем пространстве, спокойной, прозрачной, похожей на безмерно разлившуюся дождевую лужу водной глади, на которой играют серебристые блики. Посреди этого водного пространства росли деревья, тысячи деревьев, но не теснились ствол к стволу, а возвышались порознь, похожие на разбредшееся по лугу стадо, и отражались в стоячей воде. Клены, березы, молодые буки. Множество тонких, прямых как струна, шелковисто-серых или белых стволов, широко раскинувших гибкие ветви и слитых воедино со своими отражениями. Ласковая тишина и легкая прозрачность. По временам издалека доносится то отрывистый крик овсянки, то свист чомги, то протяжная песня иволги, и, подобно тому как у каждого дерева есть вечный двойник — отражение, у каждой птичьей песни есть свое собственное эхо, а у каждой из обитающих в воде рыб — своя тень. Элуа-Мари каждый раз любовно восстанавливал в воображении эту картину. А впервые она представилась ему давным-давно, августовским днем, в церкви, куда они спускались по воскресеньям всей семьей: братья, отец, Эдме и матушка в запряженной осликом тележке — послушать утреннюю мессу. Семейная процессия являла забавное зрелище всем, кто встречался на пути: две женщины в тележке — старая Эдме в туго повязанном черном платке и пышная, воздушная Толстуха Ренет в развевающейся по ветру голубой, как покрывало Мадонны, шали, — вышагивающий рядом, держа под уздцы ослика, Эфраим, а следом все девятеро сыновей. «Гляди-ка, вон Фраим со своим выводком отправился славить Господа Бога!» — говорили люди.
В то утро Элуа-Мари, обычно рассеянный, вдруг вслушался в слова кюре. Читалось Евангелие от Матфея, о хождении Христа по водам. Элуа-Мари был потрясен, восхищен. Значит, по воде можно ходить. Эта мысль наполнила его несказанной радостью. Может, и он мог бы не только играть на речном берегу и удить рыбу в озере, но и скользить по зыбкой поверхности? Ему уже ясно представилось, как он бежит босиком через Сеттонское озеро, приплясывая на ходу. Выйдя из церкви, он воскликнул: «Я тоже хочу ходить по водам!» Братья подняли его на смех: «Ты? Да куда тебе, такому трусу! Потонешь, как сырое полено, скорее святого Петра». Но Эдме приструнила их: «А ну замолчите и не смейтесь над такими вещами! Шествовать по водам могут только святые. Святые! Мы с вами им не чета. Для этого душа должна быть легче стрекозы». Что ж, Элуа больше не заговаривал о своей заветной мечте, но с тех пор она не покидала его. Вечно погруженный в грезы, он сделался еще рассеяннее, чем прежде. Когда же его спрашивали, о чем он все время думает, он отвечал: «Мне чудится, что я не здесь, а где-то далеко». Это «не здесь, далеко» и означало то волшебное место, ту блестящую водную гладь, отражающую деревья и облака, ту бесконечную равнину меж небом и землей, по которой можно ходить босиком, плясать, бегать и скользить. Так его и прозвали Элуа-Нездешний.
Прозвища двоих младших напрашивались сами собой и объяснялись их врожденными дефектами. Луи-Мари сначала звали просто Дурачком, потому что он и был слабоумным, позднее же он получил другое прозвище: Луизон-Перезвон. У него был тоненький, лепечущий голосок, безмятежный взгляд, он смешно размахивал ручками и мог по любому пустяку то закатиться пронзительным смехом, то залиться горькими слезами. Когда же он стал подростком, у него появилась странная, оставшаяся на всю жизнь мания. Он вообразил, что он девочка и никогда не станет мужчиной. Щуплое, хрупкое тельце, тонкий голосок, взбалмошный вид, беспричинный смех, слезы, гибкая, танцующая походка — все это делало его блажь вполне правдоподобной. Он же совершенно серьезно относил себя к женскому полу. И говорил о себе не иначе как в третьем лице женского рода — «она». Любил наряжаться в старые юбки и платки, отпустил длинные волосы и завязывал их узлом или заплетал в косу.
Он помогал матери по хозяйству, делая все понемножку и ничего толком. Впрочем, у него было три любимых занятия: мести — и если у него не отнять веник, он подметал бы все на свете, включая лес, реку и небеса, — прислуживать матери, на которую он всегда глядел с восхищением, и звонить в колокола на колокольне. Но поскольку он не мог ходить в деревню каждый день, то развесил большие и маленькие колокола на ветках вяза за домом и трижды в день отбивал свой благовест. Колокола звонили вразнобой, а он счастливо смеялся.
Самый же младший, Блез-Мари, родился с заячьей губой, за что его и прозвали Блез-Урод. Впрочем, из-за этого уродства он стал любимчиком бабушки Эдме. Родился он глубокой ночью, которой завершились растянувшиеся на девять лет сутки 15 августа. Эдме так и считала, что один и тот же Богородицын день чудесным образом повторился девять раз. И последнее дитя было отмечено печатью божества в час своего рождения. Перст Ангела Господня коснулся губ младенца, еще покоившегося в околоплодных водах, одновременно благословив его и повелев хранить молчание, не разглашая тайну той силы, что снедает сердце и плоть его матери, — тайну, в которую он был посвящен. Ангельские персты так неосязаемо легки, так безмерно нежны, что их прикосновение неотразимо, и те, кто удостоен этого божественного касания, всю жизнь сохранят на своем теле шрам, как след чудесной раны. Так, и не иначе, истолковывала Эдме непомерную тучность своей дочери: видя в ней зримый след прикосновения Архангела Гавриила, посланца от Престола Божия, того, что некогда возвестил Захарии, что престарелая жена его родит сына, а позднее сказал Марии: «Радуйся, Благодатная, Господь с тобою». Вот почему Эдме с благоговением взирала на гигантское тело дочери и обрадовалась, увидев раздвоенную губу младшего внука. Они оба были взысканы посещением Архангела, их больше, чем ее самое и чем всех остальных, возлюбила Мадонна, ибо послала к ним ангела Благой Вести. Их физические недостатки были в глазах Эдме видимым проявлением божественной красоты. Ибо красота благодати должна была, по ее разумению, выражаться не во внешнем совершенстве, а, напротив, в некоем повергающем в трепет уродстве.
Но восторг бабки не менял отношения окружающих: Блез был для всех страшилищем. Он знал это, но принимал спокойно. Обделенный физической красотой, он обладал иным достоинством — даром слова. Голос его был таким проникновенным, таким выразительным и мелодичным, что стоило ему заговорить, как любой невольно останавливался и зачарованно слушал. Никто в округе не умел говорить так, как он, ни у кого больше не было таких слов, образных, выпуклых, обладающих цветом и вкусом. Единственный среди своих земляков, он научился читать и отличался к тому же необыкновенной памятью.