Тройное Дно - Леонид Могилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом в квартире появились какие-то люди. Девки. Они спали, ели, уходили, приходили, говорили о чем-то. Они не знали, где работает Зверев, а личное оружие и документы он спрятал надежно. Шкаф с формой летней и зимней заперт намертво. Сапоги на антресолях. Полная конспирация. Однажды он посмотрел на себя в зеркало, недобро усмехнулся, затем выставил свидетелей тоски и печали за дверь. К тому времени уже не хватало, впрочем, кое-каких вещей. Но жалеть о чем-то, тем более о вещах, — дело неблагодарное. Тем более что в день его возвращения к жизни кончилась зима. Он растворил окна и, пока выходил наружу липкий воздух беды и непонимания, собрал все грязное, нестираное, сложил в сумку. Другую набил стеклотарой, вышел вон. Дверь не запирал. Хотел снести белье в прачечную, бутылки сдать, но опустил все в первый же мусорный бак. К тому времени он уже был уволен со службы по статье 33 пункт Г. Сергачев забрал удостоверение и ствол, хлопнув дверью напоследок. Жизнь-нужно было начинать даже не с нуля, а с некоторой отрицательной величины. Зверев отмыл полы, прокипятил посуду, но все же было как-то нечисто. Как будто дурман сидел по углам и выползал время от времени. И тогда он устроил капитальный ремонт. А когда через месяц, вернувшись однажды после прогулки, огляделся, то как-то сразу успокоился. Похудевший, выбритый и спокойный до иронии, он явился в отдел. Люди тогда разбегались по кооперативам. Его взяли с охотой и испытательным сроком, что, впрочем, было излишним. С тех пор и жил вот так. Один. Старые знакомства оборвал, новых не заводил. И даже в день рождения никого не пригласил, сказал, что уезжает на весь вечер. Назвал липовый адрес.
…Он встал, открыл шкаф, снял с вешалки светлые, хорошо сшитые брюки. Складки, впрочем, были не совсем хороши. Пришлось достать утюг, марлю, гладильную доску, отгладить, дать отвисеться. Тем временем можно было выбрать рубашку…
Когда она еще не была его женой, то приезжала по вечерам той электричкой, что называют последней.
И все было, как и миллионы раз, во все времена, когда были электрички, а впрочем, даже и тогда, когда их еще не было. Когда проходили первые восторги, она вспоминала, что принесла с собой груши, или яблоки, или лук. Они ели груши, и яблоки, и лук, и часто все это вместе, не смущаясь. Жила она в пригороде — с садом, огородом и другим незначительным хозяйством. Потом они пили чай и смотрели друг на друга. Идиллия.
В те дни, когда она оставалась у него надолго, они уходили в город, уезжали на метро куда-нибудь без причины, возвращались поздно. Он всегда таскал с собой «Зенит», но на снимках она получалась неизменно жеманной, «сущей дурой», как говорила сама, и потому он ловил тайные мгновения естества, но эти фотографии ей никогда не показывал. Потом отбирал лучшие и увеличивал их. Таких набралось десятка два. Сейчас эти снимки лежали на полке в бельевом шкафу, в большом сером пакете. Облачившись наконец в брюки, он встал на стул, достал тот пакет. Извлекая на свет запечатленную радость, он развешивал фото на стенах большой комнаты, хотя липкая лента потом, отдираясь, должна была несколько испортить обои. Можно было подумать, что он решил это женское лицо оставить на стенах навечно, а так быть не могло. Да, теперь комната являла собой одно женское лицо.
Хотелось есть, тем более что стоило только руку протянуть — и получишь все… Но есть он не стал, а зашторил окно, включил торшер, сел в кресло. Выключил магнитофон, включил телевизор. Молчание ягнят закончилось. Транслировались клипы солидарности с убиенными артистами. Раздавались вопли и грозные вопросы к власти. К Звереву. Он вышел на балкон. Двор опустел. Иногда вопреки всякой логике и сложившемуся порядку вещей дворы пустеют во внеурочный час.
«Куда, петербургские жители, веселой толпою спешите вы?..» — пропел он вслух. Рядом достраивалось, и, видимо, спешно, новое девятиэтажное чудо. Перекатывался по рельсам кран, поводил хоботом. Хлопотали рабочие. «И то дело», — сказал Зверев, но тут к нему во входную дверь позвонили. Он оправил рубашку, вздохнул поглубже и открыл дверь.
— Поздравляем вас от имени восемнадцатого почтового отделения. Сразу три телеграммы, — сказал весёлый дядя и проглотил слюну, — распишитесь в получении. Двадцать часов тридцать минут. Благодарствуйте.
— Подожди, друг. — Именинник подошел к столу, сорвал с коньячной бутылки колпачок, подцепил ножом пробку, плеснул в фужер граммов семьдесят пять. — Ну-ка, за мое здоровье.
— Да что ты! Никак не могу. Видишь, еще сколько, — потряс почтальон телеграммами. — Разве потом, на обратном пути. Ну, бывай, — и пошел вниз, дабы не искушаться. Все телеграммы были поздравительными, и Зверев не стал их даже вскрывать, а бросил на подоконник. Ему это было уже неинтересно.
Той осенью она заканчивала свое затянувшееся учение. Той осенью она не боялась последствий, и можно было вообще не бояться ничего. Той осенью они были, видимо, счастливы. Но потом что-то случилось, и она стала приезжать все реже и реже, хотя они уже были записаны в книге судеб на одну фамилию, потом перестала приезжать вообще, и они расстались. Какое красивое слово — «Прощай». От него веет мраком и вечностью.
Он плеснул в фужер еще столько же коньяка, сколько там было, потом еще — и залпом выпил. Затем полежал на полу, глядя в потолок. Потом пошел в другую комнату за гитарой, опять лег на пол, гитару положил на живот и потренькал немного. Даже попел. Пел он вообще-то ничего. Очень даже порядочно пел. Основательно пел. Талантливо. Совершенно феноменально пел. Песни популярных авторов и свои собственные. И свои были в сто, нет, в тысячу раз лучше. Но она все равно уехала и не вернулась. И больше он не хотел знать ничего.
Он попел, встал, выпил еще, потом снова лег на пол и уснул. Проснулся минут через сорок от дурноты. Едва успел подняться и добежать до туалета. Упал на колени. Уткнулся лбом в раковину унитаза. Его выворачивало долго. Но, кроме коньяка и пива, в желудке ничего не было. Потом, не вставая с колен, смыл воду. Брызги попали на лицо, и ему опять стало противно.
Очнувшись, он взял щетку, отмыл унитаз, ухмыльнулся, встал наконец и отправился в ванную. Там долго приводил себя в порядок, а затем переменил рубашку. Добрался до кухни, налил в кофейник воды, всыпал три ложки кофе.
«Поправляться, так поправляться», — сказал он себе, открыл рислинг, выпил залпом два фужера и оглядел стол. Остался неудовлетворенным. Достал из шкафа сардины махачкалинские по четыре тысячи рублей банка — лучшие в мире, — поставил на блюдечко, вскрыл, крышку выбросил в ведро, вытер на кухонном столе. Отнес сардины в гостиную, в это время на кухне зашипел кофе, проливаясь на плиту, Зверев вернулся, перелил кофе в большую чашку и сахар класть не стал. С чашкой опять вернулся в гостиную, сел в кресло. Пил кофе большими глотками, почти не чувствуя, до чего тот горяч. В свете торшера фотографии на стене приблизились, приобрели объем. Зверев допил кофе, на столе ничего не тронул, а отправился опять на кухню, достал из холодильника кастрюльку со вчерашним супом, разогрел и долго ел без хлеба. Разбил на сковороду два яйца, но так и оставил, а потом вскрыл еще одно и выпил его. Вспомнил, что есть минералка, нашел бутылку, открыл о край стола и не отрываясь выпил половину.
…Все рано или поздно кончается, и однажды она не приехала больше. Он стал уходить из дома, спал по вокзалам, а раз его даже привезли домой в милицейской машине для установления личности, так как при нем не было документов, а признаваться в принадлежности к конторе он не захотел.
…Тем временем пробило одиннадцать часов. Зверев немного переставил тарелки на столе, немного их сдвинул, принес торт, переложил на блюдо, поставил в центре стола. Рядом зажег две свечи в прекрасном подсвечнике, который невесть каким образом попал к нему. Перемена блюд…
Он вышел на балкон с радиоприемником и сидел там до полуночи, вертел волшебное колесико. Рядом таинственным образом функционировала стройка, двигался кран, перемигивались на своем языке сварщики. Потом он вернулся в комнату, и комната оглядела его и не пришла, очевидно, к определенному выводу. И вот тогда он решил послушать нечто другое — магнитофонную кассету. Она была записана случайно, ночью.
…Тогда, когда они отдыхали друг от друга и время растворялось в сонных голосах, словно что-то предчувствуя, он встал, тихо нажал клавишу, потом две других, а первую отпустил. Микрофон был встроенным. Сорок пять минут жизни. Говорила в основном она. Говорила, шептала, дышала, болтала о пустяках…
Так и сидел он, пока не кончилась запись, а потом взглянул в огромное многоглазое лицо и ужаснулся эффекту присутствия. Тогда он поднялся, принес из кухни мусорное ведро: спокойно одну за другой опрокинул в него все тарелки, стоявшие на столе, а сверху опустил торт. Тот, падая, развалился, и кремовые цветочки прилипли к стенкам ведра. Туда же он отправил все бутылки, отчасти полные, вынул из вазы цветы и воткнул их сверху. Потом вышел на лестничную клетку, открыл пасть мусоропровода и послушал, как все это падает вниз.