В лесах Урала - Иван Арамилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот поэзия! — сказал учитель и неловко улыбнулся.
Он сел на кровать, закурил папиросу, сдержанно добавил:
— Поэзия есть благородство мысли, красота и сила чувства, ненависть ко всему гадкому и пакостному, любовь к страдающему, обиженному человеку. Чтоб стать поэтом, надо понюхать жизнь, самому пострадать, многое понять. Поэт прежде всего — большой, многогранный человек. Запомни, пожалуйста.
Я опустил голову. Было стыдно и больно. Как мог я, не подумавши, написать вздор, назвать его стихами, принести на суд учителю?
Всеволод Евгеньевич погладил меня по голове.
— За хлеб еще раз покорнейше благодарю, а стихи порицаю, писать не советую. Вообще способности у тебя заметны. Может, со временем напишешь что-то дельное. Но пока нет ни верных мыслей, ни языка, ни чувства ритма. Надо учиться, учиться и учиться. Талант без науки — все равно что необъезженный конь. Что в нем проку?
Он опять помолчал, что-то обдумывая, наморщив лоб.
— И надо еще семь раз примерить талант, — заговорил он спокойно и негромко. — Есть он вообще? Какого объема? Стоит ли его развивать? Один известный писатель, обращаясь к молодым собратьям, говорит: «Есть большие собаки и есть маленькие собаки, но маленькие не должны смущаться существованием больших: все обязаны лаять — и лаять тем голосом, какой господь бог дал». Я с этим положительно не могу согласиться. Что значит маленькая собачка в поэзии? Это — посредственность. Можно быть посредственным учителем, инженером, доктором, сапожником, парикмахером, но посредственным писателем быть нельзя! Пиши только хорошо или складывай перо. Средненькие стихи, — а их печатается ныне тьма-тьмущая — живут один день. Нужно ли писать однодневки? Я в молодости тоже кропал вирши. Получалось грамотно, гладко, кое-что было напечатано в журналах. Но скоро я понял, что не дано мне «глаголом жечь сердца людей», и бросил писать. Подумай обо всем, что говорю…
Я ушел подавленный, но не обиженный. Всеволод Евгеньевич прав.
С того дня не поднималась рука писать, хотя и подступали порою разные мысли, просились на бумагу. Я отгонял эти мысли, как наваждение.
Да и учиться было некогда: все больше и больше впрягали в работу по хозяйству.
Глава восьмая
Дед сказал:
— Жать, косить, боронить, молотить умеешь, значит— пора учить пахать. На Кривой кулиге надо бы поднять зябь. Ты готов потрудиться над землей-матушкой?
Я согласился: пахать так пахать. Колюньку Нифонтова еще летом заставляли поднимать пары. Чем я хуже Колюньки?
Плуг на колесах имел только староста Семен Потапыч. Остальные кочетовцы ковыряли землю деревянными сохами или сабанами. У нас был сабан — улучшенная соха с железным лемехом и железным, сверкающим, как зеркало, отвалом.
Запрягли Буланка в сабан, выехали на поле. Дед показал, откуда начинать борозду. Я взялся за выгнутые деревянные держаки. Буланко ровно тянул постромки, лемех с хрустом резал и отваливал пласт жирного суглинка, проросшего белыми кореньями трав. Дед шагал сзади, следил за мною, покрикивал:
— Широко берешь! Узко! Оrpex! Держи так! Молодец! Опять огрех!
Слова подхлестывали, сбивали с толку, горячили. Я нажимал на держаки, встряхивал станину, хотел изменить ход. Нужна большая сноровка владеть сабаном. Он все время юлит: то выскакивает из борозды, то зарывается вглубь, то задирает нос лемеха кверху. Было какое-то злое непокорство в старом, обтертом сабане. Он казался живым и капризным.
— Врешь, одолею! — шептал я про себя. — Будет по-моему!
А он юлил да юлил по-своему. В конце борозды дед остановил Буланка, подтянул чересседельник, оглобли поднялись, лемех перестал резать подпахотный слой, и сабан сделался послушнее.
— Чересседельник всему голова, — наставлял дед. — Следи за ним. Мелко берешь — отпусти, глубоко — подтягивай. Не направишь, сам намаешься, да и вспашешь, как попов работник. Подзол снизу — боже упаси выворачивать! Сорняк забьет поле.
На поворотах приходилось поднимать сабан. Не хватало сил. Руки немели, тыкался в землю лемех. Дед подбегал, поддерживал станину.
— Неправильно делаешь, — сказал он, приглядевшись к моим разворотам у поперечной межи. — Силенок у тебя достаточно. Беда в том, что держишь сабан на весу. Этак и могутному человеку не справиться. Прижимайся вплотную, иди прямо, держаки бери за кисти.
Он показывал, как это делать, и я скоро понял — надо брать не силой, уменьем. Все же работа была не легкая…
Когда допахивали полоску, я едва волочил ноги, дышал тяжело, рябило в глазах. Досталось и Буланку: он опустил голову, сбавил шаг.
— Земля крепкая, — успокаивал дед. — Скот утоптал, да и кореньев много. На других полосах будет легче, вот увидишь.
Дед был доволен моим первым выездом на пахоту. Он сказал, что к весеннему севу на меня можно будет положиться. Отец опять вряд ли останется дома. Деду же в апреле и мае надо заниматься охотой. Если я осилю вспашку, дед подработает на рыбе и пролетной птице.
Он разговаривал со мною ласково, как с равным, не приказывал, а будто советовался, прикидывал, как лучше устроить, чтоб семья жила в довольстве, и я ответил: так оно и будет — вспашу, бабушка посеет, он может охотиться сколько угодно.
— Об охоте не думаешь? — он пытливо посмотрел на меня. — Может, вдвоем станем промышлять? Пахоты да бороньбы на две недели, а охота по весне идет целый месяц.
Я опять вспомнил травлю Мишутки, убитых собак.
— Нет, нет! Уж лучше пахать и хозяйничать. Лесовать нисколько не тянет.
— Ну ладно, — с огорчением сказал дед. — Я так молвил, к слову пришлось.
Вечером я встретил на улице Всеволода Евгеньевичу. Он увидел мои ладони в сплошных водяных мозолях, нахмурился.
— Боже, что у тебя с руками?
— Учился пахать сабаном.
Он покачал головой.
— Какой ужас! Это же каторга. Но твое поколение, Матвей, — отбывает каторгу последним. Факт весьма отрадный, утешительный.
Я спросил, почему он так думает.
— Не думаю, а совершенно убежден, — сказал учитель. — Россией правят чиновники-казнокрады, малограмотные купчишки, жандармы, промотавшиеся помещики, а над ними — серенький, глупый царь, какого не знала еще история. Не умеют вести, государственный корабль. Все идет через пень-колоду, на тормозах. Власть о народе не заботится. Но через полсотни лет перевернется жизнь, люди сметут все, что мешает идти вперед. Чудесные машины, сделанные рабочими руками, придут на поля, вытеснят допотопные сохи, сабаны, даже конные плуги, заменят собою пахарей, таких, как ты. Машина будет пахать, сеять, боронить, косить траву, жать, молотить хлеб, дергать лен, корчевать пни. Настанет золотой век электричества. Внуки твои прочтут книжку о сабане, увидят деревянную соху в краеведческом музее и усомнятся: да было ли такое? Не дурная ли сказка?
Он помолчал, с сожалением произнес:
— Мне-то не дожить до этих времен. Ты доживешь, увидишь своими глазами. Завидую тебе, Матвей!
— Но зачем ждать полсотни лет? Нельзя ли перевернуть поскорее?
Всеволод Евгеньевич усмехнулся.
— Друг мой, история имеет свои законы, все приходит своим чередом, как весна и зима в природе. Созревание яблок в саду невозможно ускорить с помощью керосиновой лампы. Ты когда-нибудь поймешь эту премудрость. Будь здоров, пахарь, иди отдыхай!
Он ласково кивнул, зашагал к школе, покашливая на ходу и опираясь на суковатую палку. Я стоял и думал о жизни, которая наступит через пятьдесят лет. Хорошо! Но ведь я буду тогда стариком, как мой дед, только-только взгляну на прекрасную жизнь, и придется умирать. Как горько стало от этой мысли! Уж лучше помолчал бы Всеволод Евгеньевич.
Глава девятая
Всей семьей мы пошли резать валежник на дрова. Тайге в наших местах нет конца-краю, и охраны почти нет никакой, хотя считается все кругом вотчиной графа Строганова, однако исстари заведено беречь лес, и ни один разумный человек не свалит здоровую елку или березу на топливо.
Помню, я читал как-то дома вслух книгу, принесенную из школы. В книге было сказано, что на Волге мужики «ронят» двухсотлетний дуб, чтоб сделать оглоблю или ось.
Дед страшно возмутился.
— Нет мужиков таких на свете! — сказал он. — Ни за что не поверю. Брешет писатель!
И не стал дальше слушать чтение.
Летом временами налетал сильный ветер, старые деревья выворачивало с корнем. Много было валежника, если ураган приходил после затяжного ливня, — намокшая земля не держала корней.
Едва стихал ураган, мужики бросали всякие дела, бежали в лес. В сенокос и страду пилить дрова некогда, валежины только пятнали топором. Пятно было все равно как столб, поставленный старателем на золотой россыпи. Каждая семья имела свое пятно: у дяди Нифонта — две прямые зарубки, у тетки Ларионихи — две косые, у нас — две косые, в середине прямая.