Северный ветер - Виктор Потанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Унялась, замерла площадь. Перестали кричать цивильные, а у военных на лицах замешательство, неловкость.
Парень быстро сообразил, что надо делать. Он пододвинул к себе ногой канистру и велел преступнику влезть на нее. Тот долго взбирался на плашмя лежавшую канистру, будто была она крутым, обвальным утесом, а забравшись, качнулся на ней и чуть не упал. Парень подхватил его, и кто-то из цивильных злорадно выдохнул:
— Ишь, б..., не стоит!.. Как сам вешал!..
Надев на осужденного петлю, парень пригрозил ему пальцем, чтоб стоял как положено, и выпрыгнул из машины.
Тайный агент гестапо остался в кузове один. Он стоял теперь как положено, может быть, надеясь в последние минуты своим покорством и послушанием умилостивить судьбу. Первый раз он обвел площадь взглядом, затуманенным, стылым, и во взгляде этом Сергей Митрофанович явственно прочел: «Неужели все это правда, люди?!»
— Нэ нравыться? А чоловика мого... Цэ як? Гэ-эть, подлюга, який смирнэнький! Бачь, який жалкэнький! — закричала женщина рядом с Сергеем Митрофановичем, и ему показалось, что она обороняется от подступающей к сердцу жалости.
Началось оглашение приговора. Сморчок этот мужичок выдал много наших окруженцев и партизан, указал семьи коммунистов, предал комсомольцев, сам допрашивал и карал людей из этого и окрестных сел...
Чем дальше читали приговор, тем больший поднимался на площади ропот и плач. На крыльце церкви билась старуха-украинка, рвалась к машине:
— Дытыну, дытыну-у-у мою отдай!
И не понять было: он ли отнял у нее дитя, или же сам был ее дитем? И вообще трудно все понималось и воспринималось.
Мужичок с провалившимися глазами, в одежонке, собранной наспех, для казни, ничтожный, жалкий, и те факты, которые раздавались на площади в радиоусилителе, — все это не укладывалось в голове. Чувство тяжкой неотвратимости надвигалось на людей, которые и хотели, но не могли уйти с площади.
Сергей Митрофанович начал сворачивать цигарку, а затем протянул кисет заряжающему из его расчета Прокопьеву, который приехал на смотр с чечеткой-бабочкой.
Пока они закуривали — все и свершилось.
Сергей Митрофанович слышал, как зарычала машина, завизжал кто-то зарезанно, заголосили и отвернулись от виселицы бабы. Машина как будто ощупью, неуверенно двинулась вперед. Осужденный схватился за петлю, глаза его расширились на вскрике, кузов начал уползать из-под его ног, а он цеплялся за кузов ногами, носками ботинок — искал опору.
Машина рванулась, и осужденный заперебирал ногами в последней судорожной попытке удержаться на земле. Маятником качнулся он, сорвавшись с досок. Груша дрогнула, сук изогнулся, и все поймали взглядом этот сук.
Он выдержал.
Только сыпанулись сверху плоды. Ударяясь о ствол дерева и о голову дергающегося человека, упали груши на старый булыжник и разбились кляксами...
Ни командир орудия, ни заряжающий обедать не смогли. И вообще у корпусной кухни народу оказалось не густо, хотя от нее разносило по округе вкусные запахи. Военные молча курили, а гражданские все куда-то попрятались.
— Что ж, товарищ сержант, потопали, пожалуй, до дому, — предложил Прокопьев, когда они накурились до одури.
— А чечетка? Тебе ж еще чечетку бить, — не сразу отозвался Сергей Митрофанович.
— Бог с ней, с чечеткой, — махнул рукой Прокопьев. — Наше дело не танцы танцевать...
— Пойдем, скажемся.
Они поднялись в гору, к церкви. Повешенный обмочился. Говорят, так бывает со всеми повешенными. На булыжник натекла лужица, из штанин капало. Оба незашнурованных ботинка почти спали с худых грязных ног, и казалось, что человек балуется, раскручиваясь на веревке то передом, то задом, и ботинки эти он сейчас как запустит с ног по-мальчишески...
Все казалось понарошку. Только на душе было муторно, поташнивало, и скорее хотелось на передовую, к себе в батарею.
Лейтенант с бакенбардами взвыл, театрально воздевая руки к ангелам, нарисованным под куполом церкви, когда артиллеристы явились в алтарь и стали проситься «домой».
— Испортили! Все испортили! Никто не хочет петь и плясать! Из кого, скажите на милость, из кого создавать ансамбль?!
— Это уж дело ваше, — угрюмо заметил Сергей Митрофанович. И уже настойчивей добавил: — Наше дело — доложиться. Извиняйте, товарищ лейтенант...
Лейтенант понимающе глянул на артиллериста и покачал головой.
— Как жаль! Как жаль... С таким голосом... Может, подумаете, а? Если надумаете, позвоните, — уже вдогонку крикнул лейтенант.
Артиллеристы поскорее подались из церкви: тут, чего доброго, и застопорят. Скажет генерал: «Приказываю!» — и запоешь, не пикнешь.
На последнем вздыхе с паперти кто-то из военных тоскливо кричал про черные ресницы и черные глаза.
К вечеру на попутных машинах они добрались до передовой и ночью явились на батарею.
— Не забрали! — обрадовался командир батареи.
— А мы бы и не пошли, — заверил его хитрый Прокопьев.
— Правильно! Самим нужны! Где-то тут ужин оставался в котелке? Эй, Горячих! — дернул командир батареи за ногу храпевшего денщика. — Дрыхнешь, в душу тебя и в печенки, а тут ребята прибыли, голодные, с искусства...
Отлегло. Дома, опять дома, и ничего не было, никаких смотров, песен — ничего-ничего.
...Постукивали колеса, и все припадал вагон на одну ногу. Солдат-инвалид сидел в той же позе, вытянув деревяшку под столик, и руки в заусеницах и царапинах, совсем не похожие на его голос, покоились все так же, меж колен. Лишь бледнее сделалось его лицо и видно стало непробритое под нижней губой, да глаза его были где-то далеко-далеко.
— Да-а! — протянул Еська-Евсей и тряхнул головою, ровно бы отбрасывая чуб. Рыжие, они все больше кучерявые бывают.
Заметив, что в разговор собирается вступить блатняшка и заранее зная, чего он скажет: «У нас, между прочим, в тюряге один кореш тоже законно пел, про разлуку и про любовь», — Сергей Митрофанович хлопнул себя ладонями по коленям:
— Что ж, молодцы. — Он глянул й окно, зашевелился, вынимая деревяшку из-под стола. — Я ведь подъезжаю, — и застенчиво улыбнулся: — С песнями да с разговорами скоро доехалось. Давайте прощаться. — Сергей Митрофанович поднялся со скамьи, почувствовал, как тянет полу пиджака, схватился: — У меня ведь еще одна бутылка! Может, раздавите? Я-то больше не хочу. — Он полез за бутылкой, но Славик проворно высунулся из угла и придержал его руку:
— Не надо! У нас есть. И деньги есть, и вино. Лучше попотчуйте жену.
— Дело ваше. Только ведь я...
— Нет-нет, спасибо, — поддержал Славика Володя. — Привет от нас жене передайте. Правильная она у вас, видать, женщина.
— Худых не держим, — простодушно ответил Сергей Митрофанович и, чтоб наладить ребятам настроение, добавил: — В нашей артели мужик один на распарке дерева работает, так он все хвалится: «Ить я какой человек? Я вот пяту жену додерживаю и единой не обиживал...»
Ребята засмеялись, пошли за Сергеем Митрофановичем следом. В тамбуре все закурили. Поезд пшикнул тормозами и остановился на небольшой станции, вокруг которой клубился дымчатый пихтовник, а платформы не было.
Сергей Митрофанович осторожно спустился с подножки, утвердился на притоптанной, мазутной земле, из которой выступал камешник, и, когда поезд, словно бы того и дожидавшийся, почти незаметно для глаза двинулся, он приподнял кепку:
— Мирной вам службы, ребята!
Они стояли тесно и смотрели на него, а поезд все убыстрял ход, электровоз уже глухо стучал колесами в пихтаче, за станцией; вагоны один за другим уныривали в лес, и скоро электродуга плыла уже над лесочком, высекая синие огоньки из отсыревших проводов. Когда последний вагон прострочил пулеметом на стрелке, Сергей Митрофанович совсем уж тихо повторил:
— Мирной вам службы!
В глазах ребят он так и остался одинокий, на деревяшке, с обнаженной, побитой сединою головой, в длинном пиджаке, оттянутом с одного боку, а за спиной его маленькая станция с тихим названием «Пихтовка». Станция и в самом деле была пихтовая. Пихты росли за станцией, в скверике, возле колодца, и даже в огороде одна подсеченная пихта стояла, а к ней привязан конь, сонный, губатый.
Наносило от этой станции старым, пахотным миром и святым ладанным праздником.
Попутных не попалось, и все, хотя и привычные, но долгие для него четыре километра Сергею Митрофановичу пришлось ковылять одному.
Пихтовка оказалась сзади и пихты тоже. Они стеной отгораживали вырубки и пустоши. Даже снегозащитные полосы были из пихт со спиленными макушками. Пихты там расползлись вширь, сцепились ветвями. Прель и темень устоялась под ними.
На вырубках взялся лес и давил собою ивняк, ягодники, бузину и другой пустырный чад.
Осенью сорок пятого по этим вырубкам лесок только-только поднимался, елани были еще всюду, болотистые согры, испятнанные красной клюквой да брусникой. Часто стояли разнокалиберные черные стога с прогнутыми, как у старых лошадей, спинами. На стогах раскаленными жестянками краснели листья, кинутые ветром.