Честь имею - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я догадывался, что, объявленный на родине мертвецом, Паулюс душевно страдает от того, что его семья повергнута в траурную печаль по нему, еще живому, но он никогда не выдавал своих чувств. Лишь однажды спросил меня – совсем об ином:
– Мне известно, что многие из моей армии пытались вырваться из «котла» группами или даже в одиночку. Какова их судьба? Может быть, вы что-либо знаете о них?
– Знаю. Из сообщений берлинского радио мне известно, что из Сталинграда сумел вырваться только один опытный и выносливый фельдфебель. Он был принят Гитлером в ставке, даже награжден. Но вскоре умер, истощенный переживаниями.
– Вы, значит, слушаете берлинское радио?
– Почти ежедневно.
– А ваше радио извещало Берлин о том, что я жив?
– Нет…
Паулюс не стал продолжать разговор и, наверное, даже понял, что после такого радиооповещения развеется миф, созданный о нем пропагандой Геббельса, а положение его семьи может ухудшиться. Но все-таки душевный нарыв в нем прорвало:
– Меня возмущает, что по мне отслужена панихида, сам фюрер не постыдился утешать мою семью, которой назначил высокую пенсию. От имени генералитета на мой пустой гроб были возложены дубовые листья к Рыцарскому кресту. Но… ах, моя бедная жена! Но… ах, мои бедные дети и внуки!
Продолжение разговора возникло по моей инициативе через несколько дней, хотя беседу я начал издалека:
– Мне помнится, что Август Шлегель, знаменитый немецкий поэт и большой друг мадам де Сталь, был женат на Софье, дочери профессора богословия Генриха Паулюса… Разве не так?
– Откуда вам известно это родство?
– А ваша жена – Елена-Констанция из валашского рода бояр Розетти-Солеску имела родственные связи с теми Розетти, что служили в Петербурге еще до революции… Так ведь?
– Удивлен, – отвечал Паулюс. – Кто вы?
– Не скрою. Я офицер еще старого русского Генштаба и работал в разведке давным-давно, когда вы, фельдмаршал, лишь начинали свою офицерскую карьеру в армии кайзера.
Из сада хорошо благоухало созревшими фруктами, в окне «кельи» фельдмаршала виднелись звонницы древнего Суздаля. Искоса посматривая на меня, Паулюс ожидал продолжения разговора.
– Поверьте, я прибыл не ради «вытягивания» из вас каких-либо данных военного порядка, дабы провоцировать вас на отступление от пунктов присяги. Я предлагаю иное…
Паулюс очень подозрительно спросил меня:
– Что же именно вы можете предложить мне?
– Сейчас чудесная погода. Следует немного развеяться. Прогулка в лес за грибами, надеюсь, освежит вас. Воюя с Россией, вы, наверное, так и не видели настоящего русского леса.
– Позволено ли Адамсу сопровождать меня?
– Адамс вам не помешает, – ответил я…
На стареньком «газике» мы выехали подальше от Суздаля, с нами не было никакой охраны, ни я, ни солдат-шофер не имели оружия. Вся наша компания была облачена в простонародные ватники, каждый имел лукошко. Паулюс при очках и в ватнике напоминал не фельдмаршала грозной 6-й армии, дотянувшейся до Сталинграда, а бедного сельского учителя, весьма далекого от служения Марсу. Глядя на то, как он радовался каждому рыжику или опятам, я тоже забыл, что передо мною человек, стратегически разработавший для Гитлера коварный план нападения на нашу страну. Потом мы собрались в кружок на поляне, хвастаясь трофеями, на костре готовили скудный ужин, и все в этот день было чудесно… Паулюс неожиданно сказал:
– Странно, что сегодня меня никто не конвоирует.
– Позвольте, я отконвоирую вас… недалеко.
Мы отошли от костра. Я рассказал Паулюсу, что Геббельс и его подручные убедили немцев, будто все пленные в «котле» Сталинграда давно убиты или заморожены в диких лесах Сибири. Немцы из состава 6-й армии постоянно пишут письма на родину. Красный Крест пытается переправить их по адресам, но письма перехватываются гестапо, а полное молчание еще более утверждает версию Геббельса о том, что все немецкие солдаты в русском плену уничтожены… Паулюс сухо кивнул:
– Я об этом догадывался. Каков, по вашему мнению, выход?
Я пояснил: наша авиация дальнего действия не раз сбрасывала письма немецких пленных «по адресам» – прямо над Берлином или над Дрезденом, но их собирала городская полиция.
– Впрочем, – сказал я, – какая-то часть писем все же дошла до родственников, когда мы стали «бомбить» конвертами не Германию, а Венгрию, Чехословакию или Румынию… Понятно, что за вашей семьей в Берлине на Альтенштайнштрассе установлено особое наблюдение, и нужны особые методы, чтобы ваше письмо дошло до жены, а письмо жены дошло до вас.
Паулюс долго и напряженно молчал. Думал.
– Я глубоко сожалею о том, что моя семья не имеет обо мне никаких известий, кроме пошлого вранья, исходящего от фюрера. Но… что я могу сделать в условиях своего заточения?
– А вы напишите жене, и будьте уверены, что наша разведка вручит письмо лично ей в руки. У нас есть люди, чувствующие себя в Берлине столь же хорошо, как и в Москве, и они скорее пойдут на смерть, но никакого промаха не допустят.
– Догадываюсь, как это будет трудно…
Письмо было отправлено. Потянулось время – мучительное для Паулюса (и для меня тоже). Наконец однажды фельдмаршала пригласили в канцелярию лагеря. Новиков протянул ему конверт:
– Узнаете почерк, господин фельдмаршал?
– Да, почерк моей жены.
– Это для вас. Сугубо личное. Можете взять его…
Паулюс удалился к себе, отказавшись в этот день от ужина, не разговаривал ни с кем, даже с Адамсом, он переживал свою любовь – обычную любовь, чисто человеческую.
* * *А я из письма Луизы узнал, что добрейшая Дарья Филимоновна гонит мою «семью» прочь, когда узнала, что они немцы, и теперь оскорбляет их, провозглашая, что в своем доме не потерпит никаких «фашистов». Volens-nolens мне пришлось обратиться к местным властям, чтобы утихомирили не в меру разыгравшийся «патриотизм» моей прежней домовладелицы. Боже, как часто я думал о них и хотел повидать… особенно девочек! Я помогал Луизе Адольфовне чем мог. Пишу вот это, а сам думаю: как-то сложится судьба моих записок? Не растопят ли этими страницами сырые дровишки в печке? Понимаю, что после моей смерти не будет траурных митингов, в газетах не появятся некрологи о «безвременной» кончине, не будет и слез над могилой, ибо – так думаю – и могилы-то после меня не останется. Я согласен жить и умереть без имени, всегда памятуя о главном:
Да возвеличится Россия,Да сгинут наши имена!
1. Сердечное согласиеМеня никогда не тянуло в Париж, но, попав в Париж, я увидел в нем как бы парализованное тело, из которого война изъяла великую душу. Жорж Клемансо и Густав Эрве печатали в газетах заглавия боевых статей, но сам текст статей был запрещен цензурою (остались одни их заглавия). Вслед за министрами, бежавшими в Бордо, столицу покинули свыше миллиона парижан. На улицах было пустынно, бросалось в глаза отсутствие автобусов и таксомоторов, зато часто встречалась «пара гнедых», запряженных с зарею, будто я угодил в захолустье русской провинции. Вместо красочных витрин с манекенами – слепые затворы жалюзи, на дверях магазинов болтались неряшливые записки: «Жан Кошен с пятью сыновьями на фронте», «Не стучите напрасно – весь персонал фирмы мобилизован».
Париж не голодал, но и сыт не был. Молочные и мясные лавки, принадлежавшие до войны немцам, не торговали, зато англичане открыли свои гастрономы, в которых йоркширская свинина наглядно побеждала свинью франкфуртскую. Много приходилось читать о ночных кафе Парижа, но теперь все бистро закрывались с вечера, а распивание абсента было запрещено. Кинематографы и театры не работали, за пение на улицах штрафовали, смех исчез. Все оркестры (и даже в ресторанах) умолкли, кабаре сделались безголосы, префектура Парижа постановила: преступно сидеть в ложах и бисировать всяким глупым «флон-флон», если наши сыновья погибают в грязи фронтовых окопов!
Я так много был наслышан о толпе Больших Бульваров, суетливой и эротичной, но увидел ее померкшей, многие женщины носили траур. Уличные жрицы любви, как неприкаянные, сонно бродили в переулках, забывая накрасить губы помадой, их обычные уловки обольщения потеряли прежнюю привлекательность. Помню, я ужинал в гостинице, когда ко мне подсела растерянная, почти испуганная проститутка, вежливо спросившая:
– Вы иностранец? Не угодно ли вам немножко любви?
– Благодарю. Но я озабочен иными проблемами.
– Жаль, – ответила девушка. – Любовь теперь дешева, и с началом войны мы работаем со скидкой… едва хватает на хлеб. Если война затянется, нам уже не понадобятся жесткие корсеты, а кому будут нужны потом мои кости?
Я предложил ей поужинать. Благодарная, она сказала:
– Хотите, мы проведем эту ночь бесплатно, а то я уже чувствую, что стала терять былую квалификацию…
Да, Париж был совсем не тот, каким я представлял его раньше. Парижане сделались подозрительны, они хотели прочесть твои мысли и укрыть от тебя свои. Каждую ночь полиция без суда и следствия расстреливала сотни апашей, дезертиров и мужчин, уклонившихся от мобилизации. Сыщики в синих кепках катались на велосипедах, быстро окружая редких прохожих, требуя у них документы. Я тоже не раз попадал в их облаву. Но у меня уже была справка из русского посольства, выданная как бежавшему из немецкого плена, и сыщики дружески козыряли мне, на что я всегда отвечал верою в справедливость «Entente cordiale» – верой в «сердечное согласие» коалиции стран Антанты.