Избранное - Николай Атаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ни разу больше Шугуров не заглянул в расхищенный зимоглядовский двор. Жирным дегтем немцы перенумеровали все беленькие хатки вдоль шоссе, но Шугуров и так, без немецкого номера, нашел бы тот двор, где его угостили молоком. Тут труда никакого, да еще успеется, так он думал. Сколько раз он испытывал то нехорошее чувство, что и дворы, и хаты, и каждый придорожный столбик в первые часы и дни после ухода противника хранят на себе его вражеский отпечаток, кажутся вражескими, дышат вражеским дыханием чужих солдат, коней; и нужно, чтобы прошли наши обозы и заржали наши кони, громко заговорили армейские тылы, нужно услышать знакомую песню в пролетевшем грузовике, чтобы отвоеванная местность стала снова пригодной советским людям, привычной, приятной для взгляда.
А потом, в середине февраля, Шугуров заболел, остался в землянке, доложил помпотеху: все тело горит, кости ломит, знобит сильно. Видно, простыл, когда была пуста дорога и тащился пешком, а над головой прошли самолеты. Они совсем низко прошли над шоссе, потом вернулись. Шугуров полежал в канаве, в талом снегу.
От сильного жара ему побольше хотелось рассказать помпотеху, болтливость одолела, и он вспоминал совсем ненужное, — как рядом с ним уткнулся в снег вестовой и над ним стояла глупая лошадь. Шугуров ее осудил, он помнил прошлогодних лошадей под Купянском — те узнавали немца по звуку. А мыши? Те со страху заползали бойцам в рукава, так было у Белой Калитвы.
— Ты бы поспал, Петя, — сказал помпотех.
Утром больной пошел в медсанбат. Ему поставили градусник, завели на него историю болезни. Он про себя решил: это на случай, если отдаст концы, и одобрил медицину за предусмотрительность. Он ожидал, что врач будет спрашивать, где простыл, и, кроме канавы с лошадью, припомнил, как он третьего дня форсировал овражек: снял сапоги, связал за ушки, перекинул через левое плечо, закатал штаны выше колен и как в детстве плескался босыми ногами в теплой воде за запрудой, так и выбрел на тот берег овражка. А ноги-то остекленели. Февраль…
Врач ничего не спросил о простуде. Нахмурился. Уколол ему палец, выдавил кровь на стеклышко. На следующий день, когда Шугуров явился, как приказано, доктор, не оборачиваясь, точно дело уже не представляет интереса, сказал:
— У тебя, брат, мальтийская лихорадка.
— Чего это? — спросил Шугуров, всегда робевший с теми, кто ему внутрь заглядывал.
— Мальтийская лихорадка, — повторил врач, — штука серьезная. Пил сырое молоко?
Шугуров рассказал, как его угощали в разоренном дворе. Но вдруг вспомнил больную девочку и осекся. Врач записал.
— Так это оттуда. Бруцеллез, — пояснил врач. — Пойди к той козе, возьми на пробу молока принеси, может, оно негодное.
В оружейной мастерской долго и азартно обсуждали новость.
— Шут его поймет! Говорит — мальтийская лихорадка, и не смеется.
— А ты про остров Мальту учил в школе? — спрашивал помпотех. — Там англичане с начала войны в камнях засели.
— И сейчас сидят?
— И сидят. Что им сделается, им мыши в рукава не лезут.
И тут все заговорили наперебой о втором фронте и забыли про Шугурова. Когда он откроется, будь он неладен, второй фронт?
— После ужина — горчица, — сказал помпотех.
Шугуров вдруг рассердился:
— Они на Мальте сховались, а меня, значит, их лихорадка трясет? Да ну вас всех к шуту! Не пойду я к бабе за молоком.
— Пойди, не ершись, Петя, — говорили товарищи. — Коза-то при большой дороге. Скольких заразит и из строя выведет? Хуже миномета.
Шугуров и не думал ершиться. Он просто скучал перед новым приступом жара и никак не находил себе места.
Через три дня, в самый разгар болезни, он все же отпросился у помпотеха и отправился выполнять поручение врача.
Смутно было на душе у больного. Спасибо, что хоть подвез грузовик с боеприпасами. Шугуров злился на бабу: угостила, нечего сказать. А в то же время неловко было думать, что в тяжелой заварухе войны не нашел он ничего лучшего, как наябедничать на добрую женщину, и то, что немцу не удалось сделать, теперь совершится с его помощью: сведут козу от больной девочки…
Наступила южная оттепель с ветром, дорогу развезло, из жирной глины формовали автомобильные скаты тяжелые конусы, они отваливались от колес, чтобы сохнуть по краям колеи. И ощущение досадной промашки не покидало его, пока он спиной к ветру кутался, подняв воротник и нахлобучив развязанную ушанку.
Местность сильно переменилась за три дня. Трофейные команды ушли за наступающим фронтом. Издали заметил Шугуров подбитые немецкие танки, теперь они выстроились, накрытые, у обочин, и под брезентами работали механики. А по мертвому полю бродили женщины и дети, верно, со всей разоренной округи. Он постучал в кабину и соскочил на дорогу.
— Катю Зимогляд, с крайнего двора не видали?
Где столько ночей он осторожно ступал по запорошенной снегом земле, теперь гражданочки безбоязненно складывали в желто-зеленые плащ-палатки свою ничтожную поживу: ременную кожу с гнилых чехлов, мыло в белых цилиндриках, баночки сапожной ваксы. Теперь, без снега, заметнее стал сор, испестривший рыжую глину у распахнутых дверок автофургонов, — обрывки газет, пачки писем, аптечная труха в пузырьках и тубах.
Шугуров не сразу узнал Катю, показали соседки и потом долго приглядывались: принимали за родственника. Она сбирала барахло в синее итальянское одеяло. Шугуров окликнул ее возле багажника.
— Куда тебя занесло, глупая? Здесь ведь и подорваться недолго.
Нисколько не удивилась знакомому солдату, ответила горькой шуткой:
— Пудру ищу для Аниськи!
Не глупая она: выбирала. Знала, что — для хозяйства. Повертела в худых руках горделиво загнутую в тулье офицерскую фуражку — пригодится ли? Хороша золотая канитель на эмблеме.
— Говорят, дуб во дворе у Гитлера растет, — сказала с усмешкой. — С того дуба третий год листья срывают — на ордена и медали. Как оборвут до последнего листика, война кончится… — Она кинула фуражку подальше.
— Коза цела? — угрюмо спросил оружейный мастер.
Катя медленно повернула голову, посмотрела в упор:
— Молочка захотел? Не будет молока. У нас теперь штабные стоят.
Когда в сумерках Шугуров вошел в знакомый двор вслед за хозяйкой, его шатало от жара и слабости. И какая-то чушь мерещилась — будто среди двора три офицера, уставив ноги на колоду, до блеска надраивали на себе сапоги.
— Нынче День Красной Армии. Забыл, что ли? — сказала Катя. — Поздравляю тебя.
Нужно бы в дом зайти, прилечь. Но если чужой штаб размещен…
Шугуров замялся, поглядывая с крыльца: где же коза? Катя сама пригласила в хату: свой будешь, а своему можно. И правда, никто ничего не сказал. Керосиновая лампа светила на столе, военная девушка за пишущей машинкой разбирала бумаги. Мебели почти что не прибавилось, только оружие по всем углам, да радиоприемник, да школьную парту откуда-то раздобыли, за партой, сидя, спал офицер, шинель внакидку, точно урок слушал, подперевшись рукой. И прежде чем Шугуров уснул, прислонясь затылком к стене, бросилась ему в глаза маленькая Аниська — она ходила по хате с повязкой на глазах и когда шла в сторону лампы, то, как бы набычась, загораживалась ладошкой…
…А поздно ночью разбудили два голоса. Шугуров сразу глаз не открыл, а прислушался. В хату набилось на ночлег много военных, но только двое говорили.
— Что же этот лорд по радио нам передал? Нет, вы мне по порядку отвечайте: что сказал губернатор Мальты? Обещал второй фронт? — вопрошал со злым азартом тонкий голос.
— Гори он ясным огнем, — спокойно отвечал густой голос — Заладил ты со своим вторым фронтом. А где его взять, тот фронт?
— Ой, что мне с вами робыть? Давайте, як на диспуте…
— Наше дело — воюй. Ясно? И не жди. Мокрокурость не разводи. Плешь ты мне проел со своим вторым фронтом.
— Давайте, як на диспуте, — упрямо твердил тонкий голос. — Вы балакаете, я слухаю. Вы меня поносите, говорите всяку всячину, я слухаю. Потом я балакаю, вы слухаете… Что же они по радио нам передали?
— Что передали — забудем. А что они думают: на кашу с кровью не торопятся. Вот что они думают!
— Ага! — торжествовал тонкий голос. — Салютуют нам по случаю двадцать шестой годовщины! Салютуют… — И он длинно выругался. — Поздравляют все чины доблестной нашей армии за все наши героичные подвиги. Восхищение выражают. «Мы, сказал Черчилль, николы не забудемо…»
— Салютуют… — повторил густой голос.
И столько горечи послышалось в этом слове, что Шугурову вспомнился тот недавний разговор в землянке, он даже открыл глаза. В полутьме хаты, за партой, смутно означался тот же офицер — это его густой голос. А тонкий, тоскующий, шел из совсем темного угла, там на полу лежали вповалку люди.
— Они нас, в общем, любят, — спокойно сказал густой голос.