«Наши» и «не наши». Письма русского - Александр Иванович Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Житель полей был всем обойден – не для него строились театры и академии, не для него писались книги, на языке почти незнакомом ему, не для него издавались журналы, – ему была оставлена детская поэзия церкви, и вместо училища, кафедры, литературы он был покинутым на попа-невежду, стращавшего своим библейским колдовством. И действительно, сельское население словно замерло на тяжелой работе, около убогих очагов своих. Оно не брало страстного участия в политических партиях, раздиравших города; оно платило подать, давало солдат и вовсе не понимало вопросов, которые некогда казались так просты и в которых теперь все перестают что-нибудь понимать.
Той необходимости, которая вызвала города и обусловила их необходимость, больше нет; ту пользу, которую они могли принести, они принесли. Где теперь та трудность сообщений, которая заставляла людей не разъезжаться, найдя выгодное место? Где опасность феодальных набегов, против которых люди лепились как можно теснее, окружали свои домы оградами, строили заставы и крепости? Обстоятельства изменились, последний враг – пространство – побеждено. Города продолжают расти на том основании, на котором все живое растет; но все живое имеет свой предел, за которым смерть или страдание.
Мы живем в городе городов – в Лондоне. Неужели вы думаете, что такая нелепость имеет какую-нибудь будущность?
Одна волна населения за другой прибивалась к этим докам вселенной и оседала, как саранча на падающие крупицы… и вот скипелась трехмиллионная толпа, заражающая воздух, заражающая воду, теснящаяся, мешающая друг другу и сросшаяся в какие-то плотные колтуны своими самыми больными частями… Взгляните на темные, сырые переулки, на население, вросшее на сажень в землю, отнимающее друг у друга свет и землю, кусок хлеба и грязное логовище, посмотрите на эту реку, текущую гноем и заразой, на эту шапку дыма и вони, покрывающую не только город, но и его окрестности… и вы думаете, что это останется, что это необходимые условия цивилизации?
Сначала эта бесконечность улиц, эта огромность движения, эти пять тысяч омнибусов, снующих взад и вперед, эта давка, этот оглушающий шум поражает нас удивлением, и мы, краснея, признаемся, что в Москве с небольшим триста тысяч жителей… но нельзя же остановиться на точке зрения нашего мальчика на ярмарке. Простой человеческий инстинкт шепчет вам: «Тут быть беде!»
Богатый Лондон, как будто чуя это, расползается, выходит сам из себя по всем подгородным окрестностям, и заметьте, он не продолжает пристроиваться, как делал двадцать лет тому назад, а кладет между собой и этим гнилым морем две нитки железной дороги.
Ну, а бедный Лондон что сделает? Что сделает это выгорелое топливо цивилизации, этот слой мокриц, кишащих в Бетналь-Грине и в Вейт-Чапеле, в ирландских кварталах и в Ламбете? Энергию искать другой судьбы они давно потеряли, силы пробовать новое счастие утрачены, они пошли назад, запуганные не людьми, а гнетущим роком, безжалостным и нелицеприятным; они не верят в себя, не верят в лучшую судьбу, у них явилось если не христианское смирение, то смирение и покорность отчаяния, иногда только нарушаемое таким диким взрывом страстей, таким страшным преступлением, что волос дыбом становится… куда же они денутся?., разве Темза поможет смести их холерой и тифусом?..
Я останавливаюсь на этом; моя цель не исследовать, что будет с Лондоном, мне хотелось только насторожить наших правоверных западников и заставить их остановиться перед вопросом.
Стало быть, в России все очень хорошо и лучше, чем в Европе? Нет, не стало. Неужели вы в самом деле не видите, в чем дело.
Исторические формы западной жизни, в одно и то же время будучи несравненно выше политического устройства России, не соответствуют больше современной нужде, современному пониманью. Это пониманье развилось на Западе; но с той минуты, как оно было сознано и высказано, оно сделалось общечеловеческим достоянием всех понимающих. Запад носит в себе зародыш, но желает продолжать свою прежнюю жизнь и делает все, чтоб произвести абортив. Кто из них останется жив, мать ли, ребенок ли, или как они примирятся, этого мы не знаем. Но что мать представляет больше воспоминаний, а зародыш больше надежд – в этом нет сомнения.
В виду этой борьбы возникает страна, имеющая только маску, и то прескверную, западной гражданской жизни, только ее фасаду и народный быт неразвитый, полудикий, но нисколько не похожий на народный быт европейских народов. Он в своей маске так же мало может идти, как Европа в своей коже. Что же ему делать? Следует ли ему пройти всеми фазами западной жизни для того, чтобы дойти в поте лица, с подгибающимися коленами через реки крови до того же выхода, до той же идеи будущего устройства и невозможности современных форм, до которых дошла Европа? И притом зная вперед, что все это не в самом деле, а только для какого-то искуса? Да разве вы не видите, что это безумно? Довольно, что мы постоянно играем в маневры и представляем мирную войну, зачем же еще представлять прошлую историю цивилизации?
А потому существенный вопрос в том, как относится наш народный быт не к обмирающим формам Европы, а к тому новому идеалу ее будущности, перед которым она побледнела, как перед головой Медузы!
* * *
В истории бывают чудеса мудренее всех сказочных чудес, в ней иногда спят крепче двенадцати спящих дев, в ней точно так же есть живая и мертвая вода, вода чрезвычайной памяти и удивительного забвения. Не чудо ли, в самом деле, что в продолжение полутора веков мы не имели никакого понятия о русском народе. Все время, пока нас вытягивали в колоссальную империю, пока нам прививали цивилизацию и мы с успехом учились тому и другому, у нас не было никакого сознания о нашем народе; были люди, знавшие русскую историю, но современного народа не знал ни один человек.
Возле, около, со всех сторон, на необозримом пространстве жило население, считаемое десятками миллионов, единоплеменное с нами, говорящее с нами одним языком, находившееся в беспрерывном и самом тесном сношении с нами, уже по тому самому, что оно нам было отдано на кормление, и мы об нем не больше знали, как в Англии знают об индейцах, то есть что их легко обирать.
Употребляя его в снедь, тучнея