Том 1. Романы. Рассказы. Критика - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вас не понимаю, уважаемый сосед.
Ульрих не чувствовал иронии. Об этом можно было судить по его разговору с Марго. Его торжественный ответ был смешон, как рассуждения о добре и истине.
– В моих жилах течет кровь крестоносцев.
– Это, конечно, очень трогательно. Но цивилизованным современникам, не сохранившим воспоминания ни о раскаленном воздухе Палестины, ни о прохладной могиле Барбароссы, – совершенно безразличен состав жидкости в ваших жилах – будь это нефть или кровь крестоносцев. Я не понимаю вашего фрака, ваших реплик, звучащих анахронизмами, ваших песен на полуварварском языке. Можно подумать, что эти доводы обращены не к обитателю комнаты на пятом этаже в современном городе, а к привидению, явившемуся нарушать покой незащищенного человека. Я решительно предпочитаю парижские рефлекторы медному тазу Дон-Кихота и фонари Елисейских полей – кострам наемных убийц Валленштейна. Я протестую.
И голос Ульриха ответил:
– Вам несколько нездоровится, m-r. Идите спать.
Повесть о трех неудачах*
Эти три эпизода, три главы, – почти не связаны хронологически и сведены лишь условно в форму одной повести. Я все же настаиваю на их общности. Прежде всего, это рассказы о неудачах, – так как смерть я считаю неудачей. Кроме того, в облике каждого из героев я нахожу предрасположенность к катастрофе: их неудачи понятны и естественны.
География подарила нам великий закон равнодушия; история учит нас быть беспристрастными ко всему, что создано выдумками мечтателей и руками рабов многих поколений, – в чем слышатся трепет мысли и прыжки запертого сердца.
Я не всегда умел пользоваться подарками географии: каждую смерть я принимал как личное оскорбление. Время научило меня быть спокойнее. Теперь я ищу причины – и констатирую известную естественность в судьбе моих героев. Мой пес умер потому, что не понял революции. Володя Чех был убит в бою, – может быть, потому, что эта же самая судьба не любит одноглазых, слишком напоминающих ей о ее собственной слепоте. Преступление, жертвой которого стала мадам Шуцман, было, несомненно, совершено художником: я не решусь утверждать, что ее неоригинальность и обыкновенность послужили поводом для убийства, но это предположение нисколько не менее вероятно, чем другие.
Наконец, Илья Васильевич Аристархов кончил так грустно потому, что был сам по себе несвоевременен и несовременен, – был результатом ошибки в вычислении лет. Революция, строгий цензор и скверный математик, подчеркнула эту ошибку, раз навсегда лишив Илью Васильевича возможности выйти за пределы подчеркнутого. Таким образом, он был осужден. С ужасом он увидел, что справа и слева ему загромождает дорогу то, что он называл «тяжелыми стенами реальности». Он мог двигаться только вперед или назад. Он выбрал второй путь; этот путь оказался аллеей сада, прилегающего к больнице для умалишенных.
Повесть о трех неудачах – написанная в первом лице – рассказ спутника осужденных, свернувшего в сторону наименьшей мягкости и наименьшего сопротивления.
IВ свое время мы родились незаржавленными и молодыми, и жизнь каждого из нас перегоняла медленные стрелки стенных часов, тяжелые удары соборного времени и беспрестанное тиканье почти хронометров Павла Буре.
Нас было четверо; и после того дня, когда я впервые увидел женщину прямых линий, гулявшую под руку с Володей Чехом, я думал о любви и рисовал смешное сердце, проткнутое стрелой и выпадающее из собачьей пасти. Это. случилось так.
Лежа в роще, мы отдыхали: перед этим я долго ехал по белому шоссе, пес бежал за задним колесом велосипеда. Мы оба устали: в роще было тихо, белое пятно моей рубашки не шевелилось, красный язык моего друга равномерно трясся на зубах. С шоссе изредка слышалось топанье лихача: оно ударялось очень минорно, и уши пса долго оставались поднятыми. В эти годы солнце стояло высоко.
Это происходило незадолго до трагедии, сломавшей крепкую четвероногую жизнь моего друга и бросившей меня далеко от моего города и загородных рощ. Я был старше пса на десять лет. Я принес его домой слепым щенком и выкормил его: я никому не позволял его бить, он вырос, не зная человеческих ударов. Мы жили вместе, он спал у дверей моей комнаты. Во многом у нас были одинаковые взгляды: мы оба никогда не трогали нищих: я – потому что им не завидовал, он – из высокомерия.
В то лето я читал «Paroles d'un revolte»; пес лежал на ковре и о чем-то думал. Мне казалось, что его мысль была всегда о движении, статического быта он не признавал. Я разговаривал с ним: он слушал, наклоняя голову, вскакивал, подходил ближе и успокаивался. Может быть, он хотел сказать, что когда-нибудь будет знать столько же цитат, сколько и я.
– Жить, брат, все-таки можно, – сказал я, – только не надо умирать.
Мы лежали на траве: топот последнего лихача замолк с полчаса назад. Вдруг послышались шаги. Мой друг зарычал и вскочил. Я приподнялся на локте. Из-за деревьев вышла женщина прямых линий и за ней карманщик Володя Чех.
Женщина шла, не сгибая ног, гордо и резко выставив острые прямые груди. Я не видел до этого таких прямых, – и не знал, что в жизни есть своя геометрия, не уложившаяся в теоремы о сумме углов. И моя встреча с женщиной прямых линий была первым уроком ежедневной математики, науки о положительных и отрицательных величинах, о форме женской груди, о тупых углах компромиссов, об острых углах ненависти и убийства. Володю Чеха я знал случайно: он был крив на левый глаз и обладал страшной силой пальцев. Я посмотрел на него: женщина остановилась: пес вздрагивал и рычал. Я остался лежать. И я сказал Володе:
– Да ведь она, голубчик, не гнется. Володя промолчал.
– Ты бы познакомил?
Слово было за женщиной прямых линий; она осмотрела меня, моего друга, велосипед.
– Не надо нам таких знакомств.
– До свиданья, тетенька. Володя пробурчал:
– В двенадцать апостолов!
Нога женщины сделала шаг, опустилась, не согнувшись. Это было движение прямых и стремительных линий. Володя пошел вслед за ней.
Возвращаясь в город, мы их обогнали: Володя закричал что-то, женщина повернула голову – быстро и презрительно.
* * *Раз днем мы пошли на базар к букинисту, тихому старику в ермолке: он сидел обычно, окруженный книгами, и читал трудные древние тексты. Он одевался в черное: глядя на него, я думал о библейских старцах и об удивительном народе пророков, мудрецов и коммерсантов, донесших свою огненную и суровую мысль до шумных рынков революционной России.
К старцу часто прибегала внучка, маленькая красивая девочка лет десяти, с черной головой и гордыми еврейскими глазами: со мной она обходилась немного пренебрежительно, со стариком ласково. Мы были своими людьми в этой лавочке. Сначала входил я, за мной – пес. Старик хорошо знал меня: я никогда не торговался и натравливал собаку на маленьких базарных хулиганов, дразнивших его жидом.
На этот раз старика не было: только внучка внезапно вынырнула из-под громадных книг: мой друг замахал хвостом.
– Деда нет.
– Ничего, я сам поищу.
Книги пахли старой пылью. Я просматривал заглавия: под томом сумасшедшего Штирнера лежал роман кн. Бебутовой «Жизнь – копейка». Девочка, увидевшая на обложке нелепую красную женщину, засмеялась. Я не заметил, как она ушла.
Через минуту девочка вбежала: она остановилась, задыхаясь от слез, и сказала:
– Там… дедушку… убьют…
Я подошел к двери и увидел белую бороду старика, окруженную красными лицами и глазами гудевшей толпы. Резкий женский голос:
– Воры, сволочи, жиды!
Я узнал женщину прямых линий и побежал к старику. Пес прыгнул за мной, перевернув гору книг, и через несколько секунд мы очутились в толпе.
Кровь текла по лицу старика, он стонал и держался за щеку. В упор ему кричала женщина прямых линий:
– Ридикюль у меня вытащил, седины не стыдно, жидовская кровь проклятая!
От злобы я мог сказать только это:
– Оставьте старика.
– А тебе, чертов карандаш, что нужно?
Вокруг нас собиралось все больше народу: за старика, ставшего за мое плечо, держалась девочка. Из толпы мне заметили назидательно: – Учащийся! Тебе б уроки учить, а ты по базарам шляешься.
Пришел милиционер: ему рассказали, в чем дело, и он повел нас всех в комиссариат, девочка бежала сзади, плача и не поспевая.
На полдороге старик дал взятку милиционеру, и тот сказал начальственно:
– Иди, дед. А вам, товарищ гимназист, нечего на базар ходить.
Мы вернулись в лавочку старика: я выбрал две книги. Он меня не благодарил, ему было неловко.
– Не любят здесь евреев.
– Дикий народ, дед.
Мы пошли домой, по дороге я сказал моему другу, что от женщины прямых линий следует держаться подальше. Но какое отношение она имеет к Володе Чеху?