Фонтанелла - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нужно организовать примирение, — сказала Рахель, — и всё пройдет.
— Не нужно, — сказала Аделаид. — Прошло слишком много времени, и Австралия далеко, и вы знаете мою мать, и потом, у нее есть там очень преуспевающий бизнес, вы не поверите, с чего мы живем.
— Чего тут угадывать? — сказала Рахель. — У вас есть маленькая фабричка по изготовлению мороженого.
Все рассмеялись, но атмосфера сгущалась и тяжелела, пока Аделаид не вытащила еще несколько фотографий и мы увидели сегодняшнюю Батию — всё еще маленькую и изящную, с дерзким взглядом, но уже морщинистую от работы, и солнца, и времени.
— Она не очень изменилась, — сказал Жених и спросил, можно ли взять эти фотографии и показать их Пнине.
— Не стоит, — сказала моя мать, а Рахель заметила:
— Она может заплакать, и что тогда будет с ее красотой, которая принадлежит только тебе?
Жених уже собирался взорваться, а Рахель еще добавила:
— Мы все тут уже в ссоре с зеркалом, а у него есть «тама» принцесса. — И не знаю, что бы произошло дальше, если бы старые снимки, привезенные Аделаид, не вызвали вдруг вопрос Габриэля:
— А это кто?
— Это моя тетя Берта, — сказала Аделаид.
— Я знаю это платье, — сказал Габриэль, побежал к шкафу и вернулся, наряженный в него.
* * *Как буря, ворвалась Аделаид в нашу жизнь, смела преграды и ограды, распахнула жалюзи, вырвала замшелые древеса познания, принесла с собой новый и освеженный поток наследственности: ген золотых волос, ген телесной силы, романтическую практичность и практичную романтичность, унаследованные от своего отца, и жажду мести и сладостей, унаследованную от своей матери. И что важнее всего — дыхание больших просторов: расстояний, что меж нами и ею и меж нашей страной и ее, и расстояний в воспоминаниях, переданных ей по наследству ее дедами и бабками, которые прошли длинными и пустыми дорогами по пустой и широкой Стране. Всех тех расстояний, чье дыхание веяло от ее тела к нашим маленьким полям, которые мы пахали и засевали, к нашим маленьким домам, которые мы строили, к нашей маленькой стране, которую мы спасали, к нашим маленьким воспоминаниям, которые мы приковали к нашим лодыжкам, к тем маленьким людишкам, которых мы посадили править нами, к нашей яме, — а яма-эта-пустая-нет-в-ней-воды{60}, как сказано в Книге, — и в которой мы тем не менее утонули.
И расстояний в ее теле: того, постоянного, между углублением в шее и подъемом ступни, и того, меняющегося, что между коленями, и большой треугольник, в трех вершинах которого — два холма ее грудей и венерин холм ее лона, и орлиный размах ее рук, и широкий просвет меж ее глазами.
Я любил ее. Ее тело вливало в меня силы, залечивало мои раны, укрепляло мою плоть. Она заполнила часть той пустоты, которую оставило во мне исчезновение отца и Ани. Ее мысли были мягкими и легкими, в ее душе, как в душе всякого крупного животного, царили спокойствие и уверенность. Несколько недель я плыл на ее просторах, прикрывая глаза козырьком ладони, глядя вдаль с мачты ее плеч, моя рука опирается на ее шею, голова наклонена к эху в раковине ее уха, и вот я уже схожу по покатости ее груди на выпукло-золотистую «терру когниту» ее живота. Я смотрел на нее и видел Апупу в юности, ее мать в детстве, и в первую нашу общую ночь она шепнула мне: «Я расскажу тебе о ней, Михаэль, то, что не расскажу остальной семье», — и рассказала, как все Рейнгардты во главе со свекровью унижали и преследовали ее, притесняли и обвиняли в своем изгнании, и как она развелась с мужем через несколько лет после прибытия в Австралию: «Поднялась и ушла, как только она умеет. Забрала меня и скрылась от них так же, как скрылась от вас здесь».
В течение нескольких лет, рассказывала она, ее мать занималась овечьей фермой, «там я научилась скакать верхом и водить машину и ездила с ней ловить ослов, из тех, что за много лет до того одичали, фермеры стреляют в них с вертолетов, но она говорила им какие-то слова, и они шли за ней, как стадо овец. Потом мы переехали в город, и наша тетка права — мама действительно открыла мороженое дело, но это не то, что я хотела тебе рассказать. Я хотела рассказать, что ночами мы спали вдвоем в одной кровати и я слышала, как она, каждую ночь перед сном, когда думала, что я уже заснула, декламирует имена. Лежит на спине, как мертвая, и произносит одни и те же имена и всегда в том же порядке, и только когда мне уже было шестнадцать и я была значительно больше ее, я осмелилась сказать ей, что слышала, ночь за ночью, и я тоже знаю их уже наизусть, и она сказала мне, что это имена вдоль улицы с кипарисами, поднимающейся домой, и она повторяет их себе, чтобы не забыть, чтобы не сойти с ума, как будто она возвращается домой — сходит с автобуса, идет по дороге, ведущей в деревню, подымается на холм и, проходя, декламирует имена».
Два пальца Аделаид вышли на прогулку по моей спине, поднялись вдоль позвоночника, и ее рот шептал имена, которые я знал и помнил, и я не сказал ей, что с той поры, как ее мать ушла в изгнание, появилось много новых имен, а другие уехали, и многие уже умерли.
А потом, толкая и переворачивая меня, ведя палец от шрама к шраму, от выходного отверстия к входному, она сказала:
— Я думаю, что мама делала это еще по одной причине — потому что ваша страна такая маленькая, у вас есть только время, а расстояний нет совсем. Может быть, поэтому вы хороши только памятью и пророчествами.
Пять изнурительных недель провел я в обществе своей двоюродной сестры и начал понимать и любовь Амумы к Апупе, и ее жалобы на его тело. Мое ребро сломалось в ее объятьях, и мое тело покрылось синими, и желтыми, и черными пятнами, цвет которых свидетельствовал о разной давности их появления.
— Скажи ей, что ты всего год назад вышел из больницы! — смеялся Габриэль, но я героически переносил свои муки. Я любил ее силу, ее рост, ее вес и ее страсть, которую не всегда мог удовлетворить, и тот безудержный гнев, который охватывал ее, когда она не кончала. И когда однажды она поднялась, забрала у Габриэля белое платье своей немецкой тетки Берты, сложила фотографии, которые привезла оттуда, и те, которые сделала здесь, и сказала, что должна вернуться домой, я был искренне опечален. Я знал, что она не вернется и что я не поеду к ней, но рядом с грустью во мне улыбалось облегчение. Так это у меня, не у всех у нас в семье.
В первые месяцы после отъезда она каждые несколько недель посылала мне фотографию какой-нибудь части своего тела: плечо, верхушку груди, скругленное колено, «мышцу и голову»{61}, венерин холм, левый глаз в щедром масштабе, но закрытый, подбородок и половину рта, и кучу пупков — каждый раз в другом углу фотографии. Я сохранял их, чтобы когда-нибудь собрать из них целую Аделаид, но она никогда не прислала мне ни ладоней, ни ступни, ни целого рта, ни правого глаза. Но мне «довольно было и того»[121], что она присылала, чтобы заонанироваться до забвения, и каждый раз, когда я хотел ее, она тотчас возникала у меня в памяти: змеиные кудри ее волос, светлые бесконечные равнины ее спины, колодец ее пупка, пшеничная насыпь ее живота, дюны ее бедер. Как чайка, прилетающая в свое гнездо, я помню утес ее ребер, расправляю крылья перед посадкой. Я улыбаюсь про себя, находя север по направлениям оврагов и по более заросшим склонам холмов, обнаруживаю следы, и снова кричу: «Суша, суша!» — весь глаз, весь нос, весь губы, весь кожа, и плоть, и память, и кровь, и пальцы.
А однажды Габриэль вдруг сказал за семейным столом:
— Вы заметили, что происходит с Михаэлем в последнее время?
— Что? — спросила Рахель.
— Он отплыл и вернулся на то же место и этим доказал, что женщина круглая.
Гирш засмеялся, почти задохнувшись. Рахель сказала:
— Я не понимаю. Объясните мне. Я не понимаю.
* * *В те месяцы, что последовали за моим выходом из больницы, мы с отцом сблизились еще больше. Он кормил меня, смешил, поддерживал, подбадривал, когда я выполнял болезненные и скучные восстановительные упражнения. А когда я немного окреп и уже мог переносить дорожную тряску, он начал брать меня с собой в свои поездки по делам работы: в цитрусовые рощи, на упаковочные станции и к маленькому вади в Галилее, где годы назад он создал опытный садовый участок. Всего несколько дней назад я побывал там снова — попрощаться и с ним: забор сломан, маленький сад выжжен и вытоптан, козы и дикие свиньи пожирают плоды, которые отец когда-то срывал и осматривал. Тогда он приносил их нам и показывал специалистам из министерства — а сейчас они падают и гниют на земле.
Отец получил этот участок в пятидесятые годы. Он посадил и привил там разные экзотические виды: иранские грейпфруты с кожурой тонкой, как пергамент, сладкие индонезийские лимоны, благоуханные мандарины из Северной Африки и любимые мной с раннего детства испанские кровавые апельсины, из которых, к недовольству матери, выдавливал для меня красный сок. Тогда он еще не рассказал мне о существовании этого участка и взамен придумывал разные истории: