Емельян Пугачев, т.1 - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это что же такое будет? – любопытствовали дворня и крестьяне.
– А вот заставит вас француз день и ночь тонкую пряжу прясть да полотна ткать, – не то в шутку, не то вправду наговаривали мастера. – Дочек ваших заберет на фабричку, сперва перепортит всех, опосля того прикажет над станками спину гнуть до самые смерти. Да и вам, отцы, делов будет невпроворот с этой самой фабричкой.
На крестьян уныние напало, крестились: «Господи, убереги от козней бусурманских...»
Станки вскоре были установлены в трех флигелях и большом амбаре. По деревням срочно составлялись списки на баб, на девок, на слабосильных мужиков.
Среди крестьян началось броженье. На барском дворе, на лесных заготовках, по овинам кое-кто из смельчаков заводил разговоры. Особливо же шел шум по кабакам, вино распаляло мысли, пьяные кричали:
– Нет, врешь! Не поддадимся хранчюзской образине.
– Братцы! Надо бучу зачинать. Сжегчи все окаянное гнездо, нарахать хранчюза, чтоб утек.
В воскресенье староста оповестил народ, чтоб первая очередь в понедельник чем свет явилась на барский двор – будут ткацким работам обучать. Бабы, девки плакали, мужики шумели:
– И не подумаем пойти! У нас своих делов по горло. Так и обскажи хранчюзу.
В полдни трех мужиков арестовали, баб с девками перепороли, большой плач стоял.
Народ схватился за последнюю попытку спасти себя. На многолюдном сходе пяти больших селений мужики порешили послать в Питер выборных с поклоном к сиятельному графу, чтоб граф освободил их от немилой работы, от поборов, чтоб убрал чужестранца и русскому народу притеснителя, а поставил над ними, как допреждь, бывшего управляющего Герасима Артамоновича Степанова – он мужик верный, свой.
Ходоки с писаной бумагой выбыли в столицу. Но в пути, по кляузному доносу, были схвачены, избиты и приказом ожесточенного де Вальса увезены со стражею во Псков. Особо сильно претерпел почтенный старец Данила Чернавин: у него нашли бумаги к сиятельному графу Ягужинскому. Прислужники француза топтали старика ногами, волочили по земле за бороду, прошибли череп.
Когда узналось об этом, началась немалая в народе заваруха. Крестьяне двухтысячной толпой подвалили к барскому дому, где сидели запершись два француза, переводчик и шестеро гайдуков-служителей.
Народ в тыщу ртов орал:
– Эй, управитель чертов! Покажись к нам на пару слов. Так-на-так перемолвиться охота...
Из форточки высунул бородатую с косичкой голову переводчик Стахий Трофимов:
– Братцы, чего вам надобно? Барин де Вальс просит вас не шуметь.
– Мы тебе не братцы! – с великим гулом и злостью отвечала несметная толпа. – А твой хранчюз нам не барин. Наш природный барин – граф. А твой хранчюз со всем своим кобельем пущай убирается отсюда восвояси. А то вот обволочем весь дом соломой и спалим вас всех!
Тут грохнул в раму град камней, треснули, зазвенели стекла. Осажденные в страхе бросились во внутренние горницы. А на улице все свирепей, все громче:
– Ломай амбар! Кроши станки ихние анафемские! Соломы, соломы тащи к дому... Давай огню!
Чернобородый, со страшным лицом дядя сшиб замок, толпа, распахнув ворота, ворвалась в амбар, раздался глухой грохот, треск, из амбара кувыркались колеса, шкивы, станины, народ в ярости крушил чертовые затеи.
Французы, да и вся челядь, едва не умерли со страху. По горницам заполошно сновали две румяные с пышными телесами горничные, какие-то грязные кухонные бабы, лакеи, парикмахер Жан... Все суетились, хватали то одно, то другое, пихали в узлы. Де Вальс дрожмя дрожал, отдавая бессмысленные приказания. Он был пьян. Его обрядили в сарафан и душегрею, голову обмотали шалью, одели бабой и полубезносого французика, обоих запхали в кухне на полати, загородили квашней, горшками, валенками, велели не дышать, иначе сыщут, сдернут и зарежут... А как наступил седой вечер, буйная толпа намерзлась, отощала, схлынула домой, грозя прийти завтра утром и вверх дном перевернуть французское гнездо.
Осажденные, добыв мужицкие подводы, тайно проселками удрали в бабьем виде в город Псков.
На масленой неделе в село Хмель прибыла из Пскова воинская в двести человек команда при четырех офицерах. Тихомолком взято ночью семеро замеченных в буйстве крестьян. А приказчик Герасим Степанов получил от де Вальса ордер немедля явиться к нему во Псков.
Его жена и мать ударились в слезы. Он сказал:
– Не поеду. Я лучше в Польшу убегу. Туда много наших мужиков ушло. А то де Вальс меня замучает. Я человек бесправный.
Тогда мать, жена и малолетняя дочь пуще заплакали:
– А мы-то? Мы пропадем без тебя. Нас в гроб вгонят... Положись на волю Божью, поезжай.
2
А вот и старинный, когда-то вольный город Псков с седым кремлем-детинцем, видавшим полчища Стефана Батория, с древними соборами, с многочисленными храмами, с белокаменными палатами купцов Поганкиных.
Герасим Степанов всей душой любил свой город, но ныне вступил в него, как преступник в холодную тюрьму.
Оба француза с переводчиком, окруженные, как свитой, барскими холопами, жили во Пскове, в богатом доме графа Ягужинского. Герасим Степанов, унылый и взволнованный, предстал пред де Вальсом. Тот зверем взглянул на него, через переводчика спросил:
– Что ты, каналья, наделал? В селе Хмель и во всей вотчине у тебя свои люди. По наущению твоему они противу меня бунт подняли. Выходит, ты главный бунтовщик...
И не успел растерявшийся Герасим рта раскрыть, как француз приказал заковать его в ножные кандалы и бросить в каменный подвал под домом. В этой сырой темнице не было печи для сугрева, не было рамы в окне. Герасим попал прямо на мороз. Его здесь встретили воем и стенанием шестеро скованных избитых ходоков-крестьян из села Хмель.
Едва живой старик Данило Чернавин, у которого неделю тому назад отобрали бумагу крестьян к графу Ягужинскому, слабым голосом, чрез вздох и сипоту советовал:
– Намедни здесь писарь наш мучился в оковах, он требовал, чтоб вели его в гражданский суд... Требовай и ты, Герасим Артамоныч, ты шибкий грамотей, тебя послушают.
Наутро явился с ключом полубезносый француз Бодеин, отпер подвал. Герасим без всякой учтивости закричал на чахлого французика:
– За что вы, беззаконники, морите меня в морозном погребе?! Ежели я бунтовщик, отдайте меня к осуждению в гражданский суд.
Тогда по знаку Бодеина четверо солдат с ружьями вновь повели его из подвала в верхний этаж к де Вальсу.
– Мать-мать-мать, – сквернословно встретил его француз. – Мушьик! Шволочь! Пусть он, собака, не упорствует! – и, не получив от него учтивого ответа, француз с наскока ударил его по щеке и раз и два, велел связать ему руки назад.
И снова сырой холод, мрак. Зима еще не кончилась.
Шли дни и ночи, миновала неделя. К заключенным крестьянам никого не допускали, питали весьма скудно, даже для телесной нужды выпуску не было: в углу стоял вонючий, омерзительный ушат, его ни разу не выносили. Заключенные пребывали в злобе и унынии, роптали на Бога, на судьбу, кляли начальство, власть. Сивобородый старик с заплывшими от побоев глазами, Прохор Гусаков, вздыхал и охал.
– Где это видано, где это слыхано, – с надсадой кряхтел он, – чтобы над русским мужиком всякая заморская гнида измывалась, – и подымал свой голос до негодующего крика: – Баба государством правит! Сладко ест, сладко пьет да гуляет с толстомясой кавалерией, слез наших не видит, воздыханий не слышит, да ей и слышать-то охоты нет. Эх, неправда ты, неправда русская!
Небо засияло синью, капель была. Но в сырой подвал солнце не захаживало. В окно, лишенное рамы, виден тесный, скучный мир: деревянный покривившийся забор, серая стена соседнего каменного дома да кусочек неба. У забора обледенелая гора смерзшихся помоев, на ней кошка дохлая с веревкой на шее, опорки, битые горшки, грязь, дрызг.
Повадилась к узникам мужицкая птичка – воробей, прикармливали крошками, радовались ему. Прилетал воробей каждое утро – толстенький, нечесаный, хохлатый, прилетал и, подмигивая и чирикая, как бы говорил: «Здорово, мужички, чирк-пере-чирк. Ничего, терпите... С крыш течет! Грачи кричат! Чирк-пере-чирк». На душе мужиков теплело.
На шестнадцатый день ввергли в узилище троих избитых крестьян псковской деревни Охабенье. Бородатые лица в синяках, глаза бессмысленно блуждают.
– Почитай всю вотчину перепороли через десятого, пятьсот с гаком человек, – отдышавшись, стали жаловаться вновь пригнанные крестьяне. – А вот мы трое поупорствовали, нас по офицерскому приказу изувечили, ни сесть, ни лечь. Ох, разбойники, ох, ироды... А за хвабричку ихнюю, кою мы миром поломали, на всю вотчину превеликую наложили дань. Вот что хранчюз наделал, черная душа. Теперича последнюю корову со двора сводят, сундуки перетряхивают, с плеч шубы рвут... Ой, ты...
– Ну а какова семья моя? – робко, срывающимся голосом спросил мужиков Герасим, и сердце его вперебой пошло.
– В бега ударилась, дружочек, твоя семья, вот что... В бега, в бега, в бега. Всю живность, все иждивение побросали, невесть куда скрылись, – и матерь твоя, и жена, и дочерь малая. Слых прошел, их тоже станут пытать да бить. Вот они и утекли подобру-поздорову... Утекли, кормилец, утекли. Мотри, не в Польшу ли.