Шестьсот лет после битвы - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вертолет проходил над белыми селами, хлебными нивами нитками шоссейных дорог. Он с высоты ощущал, что внизу, на земле, неладно. Дороги были пусты, луга зеленели без стад; нивы без тракторов, села с безлюдными дворами и улицами. Там, на солнечной, нарядной земле, была беда.
Борттехник уступил ему место. Сквозь застекленные клетки кабины он видел туманную даль, проплывавшие леса, водоемы. И из этой солнечной дымки выдвигались, возникали бруски, цилиндры, полосатые трубы, ребра конструкций. Атомная станция грозно дышала туманом, и казалось, вертолет был захвачен ее дыханием, втягивался в тусклое марево.
Он увидел, как стрелка радиометра на приборной доске дрогнула, оторвалась от нулевой отметки, заскользила. Понял, что тусклое пепельное солнце, рыжий массив погибшего леса, водная гладь с неподвижной солнечной рябью, многоугольная махина станции с красно-белой полосатой трубой — все пронизано невидимой радиацией. Тончайшие смертоносные лучи уже пронзили вертолет, проникли сквозь клепаный пол, обшивку, одежду людей, вонзились в их плоть, убивают, истребляют кровяные тельца, и это убийство бесшумно, неслышно. Лишь колеблется стрелка на циферблате, отмечая уровень смерти. Ему, прошедшему Афганистан, видавшему гибель, направлявшему вертолет на разящие пулеметные очереди, одолевавшему страх и смятение, ему стало вдруг страшно. Оцепенело, бессловесно смотрел на разрушенный блок. Провалившийся, рухнувший кратер, как дупло прогнившего зуба. И из черной дыры, окруженной ядовитым туманом, летели в вертолет бессчетные истребляющие лучи.
— Я приблизился к главному в нашем разговоре, отец. Готовился к нему. Много раз сам с собой проговаривал. Ты позволишь сказать? Не будешь на меня в обиде?..
Какая обида, одно только счастье — возможность быть вместе с сыном. Как в тот давний, им отпущенный день.
В сумерках на берегу реки разводили костер. Сын, упираясь, цепляясь, подтаскивал тяжелые ветки. Он, отец, ломал их с треском, подбрасывал звонкие, сухие дровины. Окружил ладонями веточку хвои, защитил от дуновений реки, от близкого леса, сырого луга с черным клеверным стогом. Сын поднес огонек. Оба в четыре ладони, сберегая слабое пламя, смотрели, как перебегает оно на другие хрупкие ветки. Дули, наклоняли лица, вдували в костер свое дыхание. Красный огонь уходил в глубь костра, свивал себе гнездо, ворочался в нем, увеличивался, подымал сквозь ветки крылья, хвост, гребень. И вот уже треск, свет, искры. Осветилась река, осветилось темно-синее небо. Они сидят с сыном плечом к плечу, смотрят на большой горячий огонь, живой, древний. Следят за его колыханием. Колышутся вместе с ним. И чудится: из костра доносятся чьи-то древние бессловесные песни, смотрят родные бородатые лица. И оба они, отец и сын, вышли из этого древнего племени. В него и уйдут, когда прогорят трескучие ветки.
— Нет, отец, не подумай, я не предъявляю тебе счет. Это не упреки сына отцу. Мы, сыновья, не предъявляем свой счет отцам! Но ведь вы, отцы, сознательно конструировали мир, в который нас народили. Ты его строил по образу своему и подобию. И не было у тебя и тени сомнения, что строишь не так. Вы думали, что строите рай земной и населите этот рай нами, вашими детьми. А когда населили, этот рай вдруг превратился в поле боя, в поле голодной смерти, в поле катастроф и аварий. В огромный тупик, куда вы нас затолкали. Ваша цивилизация, как подводная лодка, у которой проломлен борт. А вы все гоните, гоните эту гиблую серию, не снимаете ее с производства! Но я не упрекаю тебя, отец, нет…
Тогда, в Чернобыле, их эскадрилья работала на дезактивации станции. Вертолетная площадка разместилась на травяном выгоне у лесозащитной полосы. С трубным ревом, распластывая небо винтами, садились тяжелые транспортные вертолеты, громадные, как слоны. Из тополиных зарослей, подскакивая на ухабах, мчались грузовики с цистернами, окружали веером вертолет. Солдаты подключали шланги, качали в вертолетное чрево липкую, клейкую жижу. Махина взмывала и, сбрасывая жирную копоть, уходила к станции. Разбрызгивала жижу в районе четвертого блока, склеивала, скрепляла, стягивала пленкой радиоактивную пыль, не давала ей развеяться.
Днем ожидалась пылевая буря. Все машины — тяжелые транспортные и те, огневой поддержки, на которых летал он сам, были брошены к станции. Поливали зону реактора.
Он подымал вертолет, неся на тросе контейнер с «липучкой», достигал строений станции, облетал полосатую трубу, плоскую кровлю машинного зала. Обходил стороной разрушенный блок, видя сверху черную, окруженную пеплом и мусором дыру, перекошенное взрывом ребро осевшего реактора. Над реактором слабо туманился воздух. Горела, варилась, кипела сталь. И в воздухе, к вертолету, излетали металлические ядовитые испарения. Вертолет продвигался в отравленном небе.
Он знал: внизу день и ночь шла кромешная работа. Под реактором шахтеры долбили туннель, строили фундамент, подкладывали под урановую головню бетонную подушку. Солдаты войск химзащиты, напялив балахоны и маски, кидались в машинный зал, выметали, вытаскивали осколки. Ползали по ядовитой земле «бэтээры» и танковые бульдозеры, сдирали отравленную почву, увозили в могильники. А он, вертолетчик, помогал им из неба. Опустошал над промзоной контейнер.
В стороне, эшелоном ниже, шел тяжелый вертолет, выделяясь пятнистым телом на белых строениях станции. Из него проливалась, опадала грязно-коричневая струя, орошала железнодорожные пути, брошенные краны и экскаваторы, пепельно-серую, в тусклых блестках землю, где уже подымался ветер, гнал колючую пыль.
Он опустошил свой контейнер, «отбомбился» и делал разворот над реактором. Зиял черный кратер. Торчало стальное ребро. Дышал ядовитый туман. Несся из зева, наполняя собой мир, окутывал рощи и нивы, впитывался в синие реки, оседал на белые хаты, на золотые главы церквей. Долетал до Москвы, втягивался в переулок с ампирным особнячком, у которого прошло его детство. Просачивался в квартиру, где мать ставила чашки на стол. В Третьяковку, где висела его любимая картина «Гонец» — древняя ладья на реке. Кратер зиял чернотой, был провалом вглубь, в преисподнюю, в незримые угрюмые сферы, из которых излетали все беды, все войны, все болезни, все мировое зло. И он, вертолетчик, был готов направить машину, кинуть ее в зев реактора. Закупорить собой дыру, вбить в нее кляп, перекрыть горловину, из которой изливалась беда.
В полдень разразилась пылевая буря. Вместе с другими пилотами он сидел в палатке, задраив все щели. Свистело, шелестело, овевало пылью брезент. Ему казалось: реактор сеет смерть по земле. Из каждой пылинки, из каждой отравленной споры прорастет и взорвется новый Чернобыль.
— Я не упрекаю, не предъявляю тебе счет, отец! Но все же, но все же!..
Дронов слушал сына. Того мучили вопросы о смысле жизни, о назначении человека, о причинах заложенных в мире несчастий. Сын был свидетель катастроф, их участник. А отец, по мнению сына, был их виновник. И им предстоит объяснение, предстоит долгий, на всю ночь, разговор, быть может, резкий и горький. Но только не теперь, не сейчас. Не спугнуть бы видение того давнего дня. Прожить его весь, до конца.
Их костер прогорал, тлел, дергался жаром. Пылали лишь крупные ветки. Они сделали три корабля, три еловых полена. Укрепили на них три горящих светильника. Осторожно спустили в реку. Первый светильник был он, отец, второй — мать. Третий — сын Алеша. Пустили их по воде. Ночная река медленно подхватила огни, отражала, плавно влекла. Все дальше и дальше в ночь, в черно-зеркальном потоке. Первым потух головной огонь — потух он, отец. За ним догорела мать. Третий светильник долго краснел, колыхался, уплывая один. Потом и он догорел и исчез. И там, на темной реке, где догорели светильники, тихо засвистала ночная птица.
— Ведь, в сущности, вы — инженеры, стратеги, политики — сконструировали эту жизнь по собственным меркам. Вы рассчитали и построили эту оболочку, не имея достаточных знаний. А в ней вдруг обнаружились дыры, и мы, ваши дети, затыкаем их своими телами. Мой дед, твой отец, заткнул дыру своим телом. Погиб, но передал тебе в наследие мир, в котором ты мог жить, расти, действовать. А вы нам отдаете в наследие мир, который весь в дырах, в авариях. И мы, как наши деды, затыкаем их своими телами. Ты об этом не думал? Вы об этом не думаете? У вас власть, рычаги управления! Вы должны это осмыслить этически!
В первые дни ранения он лежал в медсанбате с обожженной грудью, с пробитой осколком рукой. Рядом на койке под капельницей умирал капитан-десантник. Разрывная пуля попала ему в живот, страшно разворотила нутро, и только богатырское здоровье, молодая, не желавшая умирать жизнь продлевали его часы. Он метался в бреду, вел управление боем, и среди команд и приказов, солдатских имен и фамилий вместо сквернословия он то и дело повторял: «Се ля ви!»
— Харламов, Харламов, прикрой! Я по арыку пошел! Се ля ви… Гафуров, куда же ты прешь? За дувал, се ля ви, за дувал!