Статьи из журнала «Русская жизнь» - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему мне хочется привлечь внимание к тем их сочинениям, которые сами они считали главными, а читатели и сегодня пролистывают поверхностно, да и неохотно? Возможно, это компенсация, попытка выправить перекос, а возможно — избыточное доверие к авторам: они были не дураки, они знали, за что их надо любить, а за что необязательно. В конце концов, художественное — не шутка; так им казалось. Рано или поздно любой сатирик видит вдруг, что его сатира непродуктивна — и, более того, громче всех над ней смеются именно те, кому стоило бы плакать, посыпая главу пеплом и бия себя в грудь. Потешать героев этой сатиры становится скучно — а поскольку почти всякий сатирик в идеале и есть самый пылкий моралист, он, фигурально выражаясь, перестает играть на клавиатуре и начинает барабанить по крышке. Проблема Зощенко заключалась именно в его популярности, которой он откровенно тяготился, поскольку это была популярность именно в среде его героев, которые вдобавок обожали называться его именем и в этом качестве соблазнять пассажирок речных пароходов или посетительниц советских курортов. В основном это были ребята ражие, басовитые, ничего общего не имевшие с реальным, невысоким, худощавым, меланхоличенским Зощенко, чья хрупкость и вечная ипохондрия странно сочетались с удивительной физической храбростью. Есть тип людей, до такой степени боящихся собственной совести — или иных внутренних врагов, вроде подступающего безумия, — что все внешние противники для них ровно ничего не значат. Отсюда, кстати, бесстрашие и ловкость многих сумасшедших, до того поглощенных борьбой с кошмарными порождениями собственного сознания, что никакие реальные проблемы их не занимают вовсе, а на какую-нибудь уличную шпану они просто не обращают внимания. Таков, например, был Светлов, прославившийся мягкостью и деликатностью; думаю, что той же породы был абсолютно бесстрашный Домбровский. Зощенко принадлежал к этому же замечательному типу — на войне он геройствовал, а в мирной жизни был совершенно беспомощен перед приступами страха, настигавшими его в темном подъезде. Об этом подробно рассказано в книге «Перед восходом солнца», да и жена вспоминает эти припадки ужаса — чаще всего на ровном месте.
Кстати, вот задача: представить Гоголя на войне! Почему-то мне кажется, что он любил и даже умел бы это дело. «Тарас Бульба» написан с любовью — и Гоголь в бою представим. Хотя, конечно, он хитро избегал бы явных опасностей, — но, случись такая опасность, вел бы себя героически, как Зощенко. Объяснить не могу, чистая интуиция. Возможно, в самом деле нет такого врага, который был бы страшнее его темных кошмаров. И, как ни странно, с Россией та же история, то есть этот психологический тип ей наиболее близок. Она так боится собственных внутренних драм, так бессильна что-либо противопоставить внутренним захватчикам, что внешние для нее — не самое страшное препятствие: она разгромит либо поглотит тех, перед кем пасуют лучшие армии мира. Наверное, тут дело в том, что после своих внутренних кошмаров ей жизнь не дорога — так же, как и Гоголю, и Зощенко.
Почему «Перед восходом солнца» вызвала такой начальственный гнев — в общем, понятно: Сталин ненавидел Зощенко, но не потому, конечно, что видел в нем отважного разоблачителя собственной духовной мелкотравчатости, — он не настолько был умен и самокритичен, — а потому, что как раз любил высокое, пафосное. Искусство Зощенко казалось ему мелким, развлекательным, мещанским, и все это с подкусами, с намеками! Стоило, однако, Зощенко заговорить серьезно, — и он подвергся уничтожительному разносу, а в знаменитом ждановском докладе его повесть была названа «омерзительной». Тут-то в теме ошибиться не мог никто: Зощенко не обличал обывателя, не разоблачал недостатки советской бюрократии и не бичевал невежество. Он заговорил о человеческом достоинстве, которым дышит каждая строка последней повести. Он написал книгу об унижениях и о личной чести, о преодоленном страхе (пусть перед собственной психикой) и свергнутом рабстве. А это уже такая опасность, которую следовало отсечь немедленно (и публикация второй части, остановленная в 1943 году, состоялась лишь тридцать лет спустя, под другим названием, в 1972 году, в «Звезде»).
Пусть методы Зощенко не особенно действенны — в конце концов, всякий способен выработать личные; сознаемся, господа, что аутотерапия действенней любого психоанализа, по крайней мере, пока речь не идет о клиническом безумии. В пограничном состоянии, в неврозе, каждый как-нибудь изобретает себе способ спасения — вспоминать духоподъемное, читать болеутоляющее или игнорировать противное. Когда я уходил в армию и, естественно, нервничал по этому поводу, — Новелла Матвеева, литературный учитель и любимый поэт, предложила мне, что называется, мантру: «Вот тебе, гадина, вот тебе, гадюка, вот тебе за Гайдна, вот тебе за Глюка». Это реплика одного из музыкантов в драке, в ее пьесе «Предсказание Эгля»: психологический мотив очень точен — тем самым ты как бы прислоняешься к авторитету Гайдна и Глюка, дерешься не просто так, а от их имени, и это здорово заводит. У других — другие мантры и соответственно правила, ими, кстати, полезно делиться. Важно поставить вопрос — о борьбе с внутренним страхом; Зощенко этот вопрос поставил и доказал, что страх преодолим.
Собственно, его приступы ипохондрии были не чем иным, как рецидивами внутренней тревоги, набрасывающейся, как известно, на все, что под рукой — в первую очередь на собственный организм; есть и более коварный вариант — когда этот же страх набрасывается, например, на личную жизнь, на отношения в семье, и тогда человеку кажется, что ему изменила жена. Этот ужас Пастернак пережил в 1935 году, Шварц — в 1938-м, а отдельные мои знакомые регулярно переживали в семидесятые, о чем много писали и рассказывали. Это никак не было связано с конкретными поводами — просто внутренний ужас искал себе пищи, как огонь бросается на ближайшие сучки и веточки. Этот же страх Зощенко был вполне конкретной природы — человек хрупкий и впечатлительный, он был чуток к любым проявлениям террора, а террор был кругом, на каждом шагу. До первой мировой у него эти приступы были единичны, во время войны — часты, а начиная с двадцатых — регулярны. Дальше эта болезнь загонялась все глубже внутрь, и вскоре он уже начал думать, что это не реакция на террор, а особенность его психики, — однако к середине тридцатых его до того утомил и унизил собственный страх, что он принялся с ним бороться и делал это талантливо и успешно. Не знаю, действительно ли ему помогли попытки докопаться до первообразов, испугавших его в детстве на всю жизнь, действительно ли он разрушил ложные связи и навязчивые ассоциации, — но одного он добился бесспорно: дотянул, по-прустовски говоря, до светлого поля сознания то, что таилось в прапамяти. И самый этот процесс оказался так утешителен и успокоителен, что страх его прошел: если бы каждый из нас нашел в себе силы проанализировать собственные страхи — глядишь, в стране было бы меньше гипнозов, лизоблюдства и подлости.
Ну вот, и эта его попытка одолеть страх путем самоанализа — наиболее действенным способом, при котором процесс важнее результата, — оказалась уже непростительна. Этого было нельзя, и книга его была провозглашена вредной, а сам он — подвергнут беспрецедентному остракизму (думается, только подлинно всенародная слава спасла его от ареста, хотя, возможно, был тут особо утонченный садизм: довести до нищеты человека, больше всего боявшегося именно стать нищим; он и тут не опустился до нищенства — вспомнил одно из своих бесчисленных ремесел и стал тачать сапоги). Лучшая его проза была запрещена и оболгана. Но, слава Богу, сегодня она у нас есть. Читать и перечитывать. А «Баню» или «Аристократку» вспоминать как подступы, стилистические упражнения, пробы пера от избытка молодых сил.
Все-таки Катаев не зря в «Венце» назвал его штабс-капитаном.
№ 6(45), 8 апреля 2009 года
Страшная месть
русскому Одиссею некуда возвращатьсяОдна из главных гоголевских тем, никем покамест не отслеженная, — месть, мстительность. Она заявлена с самого начала — в самом таинственном и жестоком из русских триллеров, в прозаической поэме 1832 года «Страшная месть». Представить себе невозможно, что это написано двадцатилетним (он ее начал в 1829 году, а придумал и того раньше). История развивается от конца к началу, покамест все описанное в ней не начинает выглядеть чудовищной местью одного мертвеца другому, а землетрясение под конец объясняется муками огромного, самого страшного мертвеца, который шевелится под землей и в бессильной злобе грызет свои кости.
Дальше череда гоголевских мстителей и возмездий не прерывалась: немая сцена в «Ревизоре», страшное преображение Акакия Акакиевича в финале «Шинели» (чем была бы без этого «Шинель»? Сентиментальным анекдотом, пусть и гениально исполненным). «Тарас Бульба» с возмездием, неотвратимо настигающим Андрия (и, по странному закону сиамских близнецов, — Остапа). «Портрет» с расплатой художника за, как сказали бы нынче, коммерциализацию искусства. Грозный капитан Копейкин в первом томе «Мертвых душ». Наказанные «Игроки», перехитрившие себя же. Наконец, сам замысел «Мертвых душ» есть история возмездия, вполне справедливого, и перерождения Чичикова; и вот тут закавыка.