Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько раз пели эту песню, столько раз и смеялись.
Через два месяца я не выдержал и вернулся – в Москву и к Валентине.
Искупление вины
После встречи нового, 1958 года пошел в МОПИ забирать документы. Секретарь директора, полистав какие-то бумаги, развела руками:
– Мы документы отдать вам не можем.
– Почему?
– Потому что вы не исключены.
Вот это да! Меня столько времени не было, а они и не заметили! Я понял, что, если бы никого о своем отсутствии не оповестил, они бы не заметили этого и дальше. На другой день я пришел на занятия и получил стипендию за три месяца.
Но после этого меня вызвал к себе декан Трофимов, одноногий инвалид войны, странный бледный язвительный человек, и сказал, что по указанию ректора Сазонова готовит приказ о моем отчислении. Я не находил для себя никаких оправданий и ни о чем не просил. Но он сам сказал:
– Вот если бы за вас кто-нибудь похлопотал, можно было бы подумать.
Но кто мог за меня хлопотать? На всякий случай, ни на что не надеясь, я рассказал обо всем Левину, в литобъединение которого продолжал ходить. Григорий Михайлович неожиданно принял во мне самое горячее участие. Куда-то звонил или ходил, не помню, но через несколько дней я явился в институт с письмом на впечатляющем официальном бланке Союза писателей СССР. В письме за подписью тогда известного драматурга, секретаря Союза писателей Анатолия Чепурина (теперь я не нашел этого имени даже в Интернете) сказано было, что податель сего является перспективным, талантливым поэтом, и Союз писателей просит предоставить ему возможность продолжить обучение. Перед таким обращением в то время устоять никто не мог.
Я обещал искупить свою вину тем, что буду редактировать факультетскую стенгазету «Историк». И с удовольствием стал редактировать.
Уже тогда я заметил, что количество людей пишущих значительно превышает возможности печатных изданий и все ниши снизу доверху плотно заполнены. Самые талантливые, везучие или пробивные издают романы, повести, монографии, печатаются в престижных художественных или научных журналах, другие туда пролезают с трудом, а третьи согласны печатать свои работы где угодно, хоть в стенгазете. Выяснилось, что ведение даже такой скромной газеты дает редактору заметную власть над желающими стать ее авторами, независимо от их степеней и званий. Профессора и доценты, не говоря уж об аспирантах, напоминали мне тех летчиков, что во время моей службы при командире полка просили исправить поставленную за полеты тройку на четверку. В институте ученые мужи и дамы ходили за мной, первокурсником, по пятам, канючили, упрашивая напечатать статью, заметку, отрывок из диссертации, а когда я соглашался, умоляли не слишком резать. Последнего я им обещать не мог, потому что площадь стенгазеты слишком мала и многословия не позволяет.
Была у нас в МОПИ газета поважнее «Историка» – многотиражка «Народный учитель». Она охотно печатала мои стихи, что сделало меня довольно заметной личностью в мопийских пределах.
Стихи помогали
Преподаватели у нас в МОПИ были, между прочим, отборные. Многие, по идеологическим причинам изгнанные из МГУ и других престижных вузов, находили себе пристанище в нашем заведении, ничем не гнушавшимся. Оно считалось чем-то вроде отстойника. К этим преподавателям прибавились и возвращавшиеся в те годы из ссылок и лагерей. В конце концов уровень преподавания в МОПИ необычайно возрос. Об этом я, к сожалению, знал только с чужих слов, поскольку сам занятия почти не посещал. Я писал стихи, ходил по редакциям, пытался что-то подработать к стипендии, поскольку обременил себя обязанностью содержать семью. На стипендию, 220 рублей тогдашними деньгами, прожить было невозможно, этих денег, как говорили некоторые наши студентки, им даже на чулки не хватало. А мне не хватало времени на занятия, и мои сокурсники видели меня в институте крайне редко. А когда видели, удивлялись: «Володя, а ты чего пришел, сегодня стипендию не выдают».
Иной раз, появляясь в институте, я прятался от занятий в кабинете преподавательницы, временно заменявшей декана. Она была не историком, а филологом, писала диссертацию о поэте-искровце Николае Пальмине, меня угощала чаем с карамельками, а я предлагал ей в шутку:
– Поставьте мне все зачеты, а я напишу за вас диссертацию.
И не в шутку написал бы.
Преподаватель предмета, который назывался, кажется, «Государство и право», встречая меня в коридоре, уговаривал посетить хотя бы одну его лекцию:
– Увидите, вам будет очень интересно.
Я улыбался, обещал прийти при случае и не приходил. Потому что случай не выпадал.
Профессор, преподаватель истории СССР, несколько раз спрашивал студентов:
– А кто это Войнович, он или она? Передайте ей, что, если она не будет ходить на мои лекции и семинары, я ей зачет не поставлю и экзамен не приму.
Однажды он пришел радостный и объявил:
– Теперь я точно знаю, что Войнович – это он. Я слушал по радио его стихи. Очень хорошие. Передайте ему, что за эти стихи я ему все прощу.
Наконец ему повезло лично со мной познакомиться – я пришел на экзамен. Вообще историю в целом я знал неплохо, но мне попался билет с вопросом о Смутном времени, о котором у меня и представление было адекватно смутное.
Это тут же и обнаружилось. К моему удивлению, мое непосещение занятий профессор расценил как смягчающее вину обстоятельство:
– Ну, что ж, предмет вы знаете слабо, но поскольку вы вообще на занятия не ходили, то хорошо, что хоть что-то знаете.
Мне показалось, что ему было неловко ставить мне четверку, а не пятерку.
Новый поклонник
Несколько раз в коридорах нашего института я встречал этого странного человека. Пожилой, высокий, в темно-синем суконном пальто с серым каракулевым воротником и в такой же серой папахе, в роговых очках с очень толстыми стеклами. Имея азиатскую внешность, он был не похож ни на студентов, ни на преподавателей, по виду, скорее всего, какой-нибудь партийный босс. Может быть, даже секретарь ЦК какой-нибудь среднеазиатской республики. Я его каждый раз замечал (его нельзя было не заметить) и даже пытался, но не мог представить себе, что такой человек делает в нашем третьестепенном институте. И вдруг однажды не только я его, но и он заметил меня.
Остановил в коридоре, ткнул в меня пальцем:
– Вы Войнович?
Я согласился, что я – это я, ожидая, что мне сейчас от какой-нибудь инстанции будет за что-нибудь нагоняй.
Он, широко размахнувшись, протянул мне руку:
– Поздравляю!
Я удивился:
– С чем?
– В «Народном учителе» ваши стихи?
– Мои.
– Замечательные стихи! Особенно про Матросова. – И он стал читать на память: «Плевать на бессмертье. Бессмертия нету. Все смертны: герои, вожди и поэты. Того, кто погиб, не заменят портреты, ни книги любых тиражей, ни газеты. Бессмертье… Имей мы такое устройство, любое геройство тогда не геройство. Я молча стою, я курю папиросу, и смотрит с портрета в глаза мне Матросов. Морщинки еще не изрезали кожу. Такой же, как я, или даже моложе. И если возможно судить по портрету, то в нем ничего и геройского нету…» Может быть, двойное «нету» звучит коряво. Правильнее сказать «нет». Может быть, как-нибудь так: «И если, допустим, вглядеться в портрет, так в нем ничего и геройского нет». Впрочем, это не так уж важно, у вас разговорная интонация. А главное, мне нравится, что в вашем герое нет самоуверенности, которая свойственна нашим поэтам. То есть в конце ваш герой говорит: «Но, если придется, мы сможем…» И тут же останавливается. Он не может честно утверждать, чего не проверил по жизни. И поэтому он сам себя обрывает встречным вопросом: «Смогу ли, не веря в бессмертье, рвануться под пули?..»