Том 1. Тихие зори - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А по-моему, очень хорошо, – сказала Лизавета наставительно, не своим, холодным тоном. – Отлично все понятно.
Петя знал, что это сказано для него. И сердце его ныло от нового укола.
В антрактах ходили поздравлять Кшипшицюльского; все это для Пети было мертво. С Лизаветой за весь вечер он не сказал ни слова.
По окончании лектору хлопали, но не особенно, – больше свои. Кшипшицюльский был не очень доволен, сбор оказался скромным, и вместо «Праги» он не прочь был ехать в Филипповский переулок.
Его окружили кольцом – Федюка, Алеша, приехавший к концу, дамы, и он, натянуто улыбаясь, благодарил. Тронулись к выходу.
– Надеюсь, – сказал Федюка, – что вы не откажетесь от русской водки? Или же предпочитаете коньяк, абсент?
– Я могу пить и абсент, – ответил Кшипшицюльский, будто делая одолжение.
– Есть, – сказал Федюка.
Кшипшицюльский закутался в венскую накидку, подвернул брюки и, высоко задрав в пролетке ноги, сел с Зиной. Лизавета сделала вид, что не хочет ехать с Петей, но все же вышло так, что они оказались вместе.
Извозчик задребезжал, они поплелись мимо Александровского сада. Петя сидел уныло, рядом с ним был чужой человек, ненавидящий, казалось, его. Вокруг была весенняя Москва – простая, так располагавшая к счастью, радости. Проехали Манеж, Университет. На углу Воздвиженки пахнуло свежей листвой: это распустились ветлы в саду Архива Иностранных Дел, – их бледно-зеленые купы ясно выступили на небе. Петя ощутил острую, неутолимую тоску и взял Лизавету за руку. Лизавета ее не отдернула. Но и не пожала, только вздохнула. Тогда Петя стал гладить ее с лаской и нежностью. Ему хотелось выразить в этом всю свою любовь, всю просьбу о прощении, примирении. Но Лизавета молчала, лишь стала вздыхать, и фигура ее, доселе преувеличенно прямая, как-то ослабла, опустилась.
– Прости меня, – шепнул Петя. – Прости, не сердись.
Лизавета опять ничего не ответила, но рука ее слегка передвинулась, будто хотела найти Петину руку и о чем-то ей сказать. А Петя полуобнял ее, и теперь в светлых майских сумерках она стала для него опять своей, родной и любимой.
Извозчик не довез еще их до сворота в Филипповский, как вдруг Лизавета велела остановиться – у начала Пречистенского бульвара, где теперь Гоголь. Тогда Гоголя не было. Лизавета легко спрыгнула, Петя ничего не спросил, рассчитался с извозчиком.
– Пускай подождут, – сказала Лизавета, кивнув в сторону Кшипшицюльского и Зины, скрывшихся за углом. Потом она дернула Петю за рукав. На бульваре было мало народу.
Лизавета быстро вытянулась, как серна, оглянулась направо, налево, и крепко обняла Петю.
– Милый, – шептала она, целуя его. – Милый, я дрянь, ну, конечно… страшная дрянь, – зашептала она быстро и страстно… – Конечно, я истеричка. Ну, хочешь, побей меня… например, я лягу, а ты наступишь мне на голову, и каблуком, каблуком…
Лизавета находилась в том счастливом, радостном, и как бы творческом возбуждении, которое и было ее стихией. Став на эту линию, она готова была на подвиг, самопожертвование с такой же легкостью, с какой бросалась Пете на шею.
– Нет, ты меня не презираешь? Ты должен правду сказать. Если да, так я сейчас с Каменного моста прыгну. Нет, верно? Но ведь я тебя ужасно мучаю? Я капризная, стерва, нервная дрянь… Неужели ты меня еще можешь любить?
На скамейке бульвара, где целуются по вечерам с возлюбленными модистки, но тою же весной, при тех же распускающихся липах и звездах, Лизавета бормотала Пете о любви, счастьи, – том ослепительном, чем была полна ее молодая душа.
Петя тоже был счастлив. Лизавета забыла о гостях, о Кшипшицюльском, которого сама же позвала.
– Не хочу уходить, – говорила она, прижимаясь к Пете. – Мне так хорошо, больше ничего мне не надо. Подождет Кшипшицюльский.
Она захохотала и слегка укусила Петю за шею.
– Ты еще не знаешь, какая я мерзавка, – сказала она. – Если б ты видел, как я с этим поляком финтила. Милый, – вскрикнула она, как бы в испуге, – не думай, это я все назло тебе – даже и не назло, я тебя все время страшно, страшно любила, только мне показалось, что ты меня разлюбил… А ты думаешь, мне Кшипшицюльский нравится? Вот он мне что, тьфу…
Лизавета азартно плюнула.
Был двенадцатый час, когда стало уж ясно, что больше сидеть нельзя, дома произойдет смятение.
Дойдя до этой мысли, Лизавета быстро сообразила, что надо делать: она в момент подобрала юбки и, хохоча, крикнув: «Домой», – помчалась в переулок. Петя едва поспевал, в редких прохожих они вызывали изумление, испуг. Но Пете страшно было весело, как-то необычайно весело лететь майской ночью по переулку, за своей звездой.
В полумгле мелькали знакомые стройные ножки. Через три минуты были дома.
XXVII– Позвольте-с, – сказал Федюка Лизавете, – на что же это похоже? Мы ждем полчаса, час, – хозяев нет. Наши все в сборе, а без вас, так сказать, как без рук. Это не годится. И Бог знает куда пропали. Нет, это не модель.
Кшипшицюльский имел важный и спокойный вид: все равно, мол, должны еще быть благодарны, что пришел. Зина как будто соскучилась с ним: у нее стали сонные глаза. Алеша сидел отдельно с Анной Львовной, на окне, выходившем в переулок, и, подыгрывая на гитаре, напевал:
Я здесь, Инезилья, стою под окном.Объята Севилья и мраком и сном.
В большой комнате Федюка соорудил стол, порядочно накрытый, с цветами, огромной бутылью белого вина, окороком и всякой доброй снедью.
– Ну, – сказал Алеша, – пришли. Пора. Ведь, это черт знает, есть хочется.
– Успеешь, – ответила Лизавета. – Пан, чего вы там важность напускаете? – Она посмотрела на него, потом вдруг захохотала. – Смешной вы, как ребенок!
Она схватила Петю под руку и бурным маршем прошла к столу. Козлороги, барышни, студенты, все кинулись по местам. Федюка поздравлял Кшипшицюльского водчонкой, пил за процветание искусства и выразил мысль, что со своей стороны, как русский дворянин, мог бы этому посильно способствовать.
– Способствовать? – переспросил Алеша. – Да чем же, что ты врешь?
– Конечно, – ответил Федюка с достоинством, – я не богат, но и не нищий, это раз. Например, если бы какой-нибудь журнал… Ну, современный, что ли… я бы мог дать пай. Для меня, могу сказать, хорошие люди – все.
– Пан, – сказал Алеша, – вы не думайте, он вам денег не даст.
Кшипшицюльский повел глазами удивленно, слегка шокированный, и ответил:
– Разве ж я собирался печатать журнал? Алеша еще больше развеселился.
– Да ничего, может, и даст. Он добрый, простой человек. Тюфяк… Размякнет, так и даст.
– Повторяю вам, мне безразлично, даст ли мне господин денег на журнал или нет, потому что я не собираюсь становиться издателем.
– Господа, – сказал Петя, подымаясь со стаканом вина, – обращаю ваше внимание на то, что сегодня у нас прощальный бал.
Петя на радостях подвыпил, щеки его закраснели.
– Да, – продолжал он, – мы на днях уезжаем, год кончается, надо выпить за наши добрые отношения, друг за друга. Имейте в виду, господа, что никто не знает, что будет в следующем году. Может, мы станем иными или другое время будет, во всяком случае, сейчас я подымаю стакан за наше доброе содружество, за веселый, славный год.
– Браво! – закричали кругом. – Оратор! Мирабо, талант! – Петя сам захохотал над своим красноречием, но все же у него было чувство, что он кое-что сказал правильно. Верно, год кончался, и для него, Пети, в этом году было столько света, радости, неведомых раньше чувств, что в его жизнь он врезался незабываемой чертой. И не мог он не сознаться что ему жаль бросать Москву, Филипповский переулок, и не очень хочется к дедушке в деревню.
– Все едут, – говорил Алеша, – кто куда. Должен сказать, что я тоже уезжаю.
– Почему всеобщее бегство? – спросил Федюка, закусывая редиской седьмую рюмку. – Для чего? Куда?
– Мы едем в Крым с Анной Львовной, – ответил Алеша. – Солнышка хочется, моря. Думаю обойти пешком южный берег… К Кавказу, в Сочи, на Новый Афон. Все хочется посмотреть, простой жизнью пожить.
– Да, – сказал Федюка глубокомысленно, – природа. Это великое дело. Я же, должен сознаться, преимущественно люблю русскую природу. Как-никак, – он гордо выпрямился, и красный жилет его еще больше надулся, – я русский дворянин, в шестой книге записан. Я был за границей, но не люблю. Не одобрил.
Он налил себе восьмую и прибавил:
– Такого продукта там не найти.
Между тем, бутыль донского убывала. Студенты разволновались, поднялись споры. Лишь Зина с Кшипши-цюльским молчаливо засели на диване в соседней комнате и что-то шептались. Анна Львовна села за пианино, начались танцы. В углу студент с фарфорово-бледным лицом и голубыми глазами напирал на противника, крича: