Конец сюжетов - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов высылка была значительно лучше набоковской перспективы: «…и вот ведут меня к оврагу, ведут к оврагу убивать».
Покинув в трехдневный срок любезное духовное отечество, Петя с этого времени рвался всей душой в Россию, как многие тысячи рвались из нее. Но одних не впускали, а других не выпускали.
Жизнь, однако, увела Петю в те годы в противоположном географическом направлении. Он прибился к славистике и был приглашен в один из калифорнийских университетов. Связь его с московскими друзьями не прерывалась, но делалась все более пунктирной. Это не помешало ему получить из России в семидесятом году, вскоре после запуска в самиздат, странную поэму «Москва — Петушки» никому не известного автора Венедикта Ерофеева.
Постарался Илья. Он же и написал сопроводительное письмо, в котором объяснял Пете, что этот роман — лучшее, что создано в послереволюционной России. Пьер с жаром согласился с приятелем и принялся за перевод. Через три месяца он понял, что ему не справиться. Роман оказался неподъемным. Чем более он в него углублялся, тем больше слоев в нем обнаруживалось.
Огромный объем культуры держался на приеме, отсылавшем роман к сентиментализму. Это были записки русского путешественника. Но от Радищева и Грибоедова новоявленный автор уходил бог знает куда — то в сторону Достоевского и Блока, то в глубину народного языка, грубого и неподкупного. Текст был полон цитатами — ложными, подлинными, переиначенными и высмеянными. В нем соседствовали пародия и мистификация, живое страдание и подлинный талант.
Пьер написал большую статью, отправил в научный журнал, где был отвергнут. Никто не знал автора, а статья показалась редакторам слишком смелой.
Пьер страшно обиделся и здорово напился. А напившись, стал звонить русским друзьям. Ильи и Михи не застал. Дома нашел Саню. Тот рассказал ему о несчастье: Миха погиб. И добавил к этому несколько путаных фраз — в том смысле, что жизнь потеряла смысл, и какой в ней смысл, когда самые любимые и самые лучшие уходят. И в самом смысле смысла никакого нет…
Пьер протрезвел. Сказал, что придумает для Сани какой-нибудь выход. Что-то конструктивное. Что проговорил уже двухнедельную зарплату. И что ему надо немедленно допить то, что еще осталось в бутылке. И чтоб ждал звонка от его друга Евгения…
Саня забыл сразу же об этом разговоре, как будто пьян был он, а не Пьер. На него напала унылость, как нападает лихорадка. Мог он только лежать на Нютиной тахте, упершись невидящим, совершенно отключенным взглядом в гобелен изношенной диванной подушки, и ловить какие-то зрительные отголоски переплетений разноцветных нитей — голубое, палевое, лиловое, — далеко отлетев от вытканного изображения цветочной корзины, букета, завитой серпантином тесьмы.
Когда он последний раз выходил из дому? На похороны Нюты? В церковь, на сороковины? Да, в церкви Миха был, стояли рядом, и Миха плакал, а Саня уже не мог. Потому что возможность отвечать уже вся исчерпалась, и никаких чувств не было, кроме ужасной чужести всего вокруг. Да, сначала Нюта, а потом Миха. Осталась мама, которую всякий раз надо было узнавать заново. Скорее догадывался, что это она. Ласково, опасливо подходила выкрашенная в брюнетку Надежда Борисовна по утрам, перед работой к спящему Сане, ставила чай и бутерброд с сыром. Вечером — тарелку супа.
Саня иногда съедал еду, совершенно этого не замечая. Глоток, жевок. Все. Хотелось крепкого сладкого чаю с лимоном. Такого, который бабушка приносила больному.
Теперь оказалось, что Нюта красиво умерла и красивой запомнилась. Смерть же Михи была ужасной, беззаконной. Саня возвращался от метро «Кировская» домой, мимо Михиного дома. Завернул к нему по привычке последних лет и оказался первым из близких, кто увидел его на земле, на каменной бровке давно исчезнувшего цветника, с разбитой головой.
В клетчатой рубахе, купленной Нютой давным-давно. И у Сани была такая же… Почему-то без обуви, в одних носках. Уже собиралась реденькая толпа вокруг тела. Надо, чтобы скорей убрали.
Тело накрыли простыней. С бельевой веревки сняли чью-то латаную, с большой заплатой посредине.
Он уже знал, что Алена с Маечкой уехали в рязанскую деревню, Миха рассказал ему об этом с горечью и недоумением. Теперь надо было разыскать Алену. Как ей сообщить?
После Михиных похорон Саня сразу и слег. Спал, просыпался, слышал то рыгание и голос Ласточкина, то рвотное урчание телевизора — не было, не было при Нюте никакого телевизора! — в шесть утра бил по ушам гимн, потом шла волна кофе — мама варила в комнате, на спиртовке, как Нюта всегда делала. А потом стихало все, и Саня снова засыпал, просыпался, вставал, когда нужда гнала в уборную, и снова ложился. Надежда Борисовна тревожилась, что-то спрашивала, непонятно что, а он отворачивался к стене.
Приходили консерваторские. Еще кто-то приходил — Илья? Василий Иннокентиевич? Потом пришел Колосов. Посидел в Нютином кресле. Этот приход означал перемирие после нескольких конфликтов. Саня с каждым годом терял поддержку учителя, отдалялся от него. Но теперь вместо радости — безразличие.
Саня с трудом поддерживал разговор.
Колосов оставил на столе коробку пастилы из кондитерского магазина наискосок от консерватории и старинный том, роскошный, немецкого издания. Перед уходом сказал, что оформили ему отпуск на месяц, пусть поболеет, и нет ничего лучше «ХТК» для прочистки души и тела и для исцеления от всех болезней.
— То, что я принес вам, большая редкость. Ну да вы оцените…
Оценил Саня через два дня, когда протянул руку к тому и понял, что перед ним «Хорошо темперированный клавир во всех тонах и полутонах, касающихся терций мажорных, или до, ре, ми, и терций минорных, или ре, ми, фа… Составлено и изготовлено Иоганном Себастьяном Бахом — в настоящее время великого князя Анхальт-Кётенского капельмейстером и директором камерной музыки».
Не зря Нюта так настаивала на изучении немецкого языка. Мог прочитать старинный заголовок…
Раскрыв том, Саня оживился. Это было чудо — Urtext, изначальный авторский текст, четырнадцатый том из первого полного собрания сочинений Баха, изданного в конце девятнадцатого века. Все те издания, которые он видел до этой минуты, были отредактированы. Там были проставлены штрихи, темпы, даже указаны аппликатуры. Теперь перед ним был «голый» текст, и это производило ошеломляющее впечатление — как будто вдруг он остался один на один с гениальным автором. Без посредников. Как и все теоретики, он изучал «Хорошо темперированный клавир», восхищался прозрачной простотой, с которой все было выстроено — по возрастанию тональностей, в до-мажоре, в до-миноре, в до-диез мажоре. Третья прелюдия, помнил Саня, сначала была написана в до-мажоре, а потом Бах поправил — поставил семь диезов, и готово. И так все двадцать четыре употребимые тональности. Про-осто! Упражнение для школьников. То есть для сына-подростка и писал: музыкальной азбуке обучал. Никаких авторских пометок, никаких указаний — играй как хочешь, музыкант! Полная свобода!..
Современные ноты, выправляемые редакторами, отнимали эту свободу.
Саня загорелся: он знал немало исполнений «ХТК», и теперь ему не терпелось заново прослушать и сравнить.
В доме были пластинки — дивная запись Самуила Фейнберга. Давным-давно купила Нюта. На пластинках была полная запись, все сорок восемь прелюдий и фуг. Был и Рихтер, прекрасный, но пластинки страшно заезженные.
Саня разыскал Фейнберга, поставил. Прав оказался Колосов — очистительные звуки. Всего себя пропустил через эту музыку. Или ее через себя.
Целую неделю то слушал, то в ноты смотрел. Фейнберг оказался волшебным. Разные были мнения — некоторые Гленна Гульда превозносили за «Прелюдии и фуги», для других царь и бог был Рихтер. Но у Фейнберга такая печаль, хрупкость и изящество, и как будто вся жизнь уже прошла, а остались одни эти модуляции, дуновение крыл бабочки, не плоть, а душа музыки.
Не величественный человек, а обыкновенный, с козлиной бородкой, еще недавно ходил по консерваторским коридорам, и не шептали ему вслед: Фейнберг, смотри, Самуил Евгеньевич.
Другое дело — Нейгауз или Рихтер. Вся жизнь под шепот за спиной: смотри, кто идет…
И снова, и снова слушал Саня Баха, и к исходу второй недели исцелился совершенно.
Последняя прелюдия и фуга си-минор — Бах написал “Ende Gut — Alles Gut”.
— Хорошо, — сказал Саня. Он Баху доверял.
Почистил ванну, налил горячей как можно терпеть воды, долго отмокал, постриг ногти, сбрил щетину, которая уже могла называться бородой, надел новую рубаху — сам не понимал, куда собирается. Осмотрел себя в Нютином зеркале — похудел, интересная бледность, два пореза на подбородке. Зазвонил телефон.
— Евгений, Петин друг. Наконец до вас дозвонился. Хотел повидать вас. На обычном месте.