Емельян Пугачев, т.2 - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как прикажешь…
— А того смерда Ивашку, дав ему острастки ради двадцати пяти горячих лоз, отпустить домой, мерзавца, с миром.
Когда подьячий на цыпочках вышел, воевода, устремив глаза к образу с лампадой, переживал в душе светлые минуты христианской добродетели: обидчика простил, парня наказал слегка рукой отеческой и отпустил домой.
— Зарежу воеводу, зарежу воеводу… Вот подохнуть, зарежу, — с остервенением бубнил измордованный Ивашка себе под нос, уходя с воеводского двора.
4
Наступили рождественские праздники. Все учреждения — воеводская канцелярия, суд, земская изба — закрыты на две недели. По старинному обычаю отворились двери тюрьмы, колодники были распущены по домам на подписку и поруки. В неволе остались на праздник только те, которых надлежало держать «неисходно без выпуску».
Загудели колокола, праздный народ валом повалил в церкви. Затем пошло исстари установленное обжорство, пьянство, плясы. Иные опивались насмерть или в пьяном виде замерзали под забором. По улицам в вечернюю пору разъезжали, шлялись ряженые.
У воеводы, бургомистра, ратмана, именитого купечества шли шумные пиры. Подвыпив, иногда на пирах дрались, вырывали друг другу бороды, били посуду.
Воевода за святки допился до чертиков, его дважды отливали водой, цирюльник пускал кровь ему.
А в день Крещенья, после водосвятия на Волге, как ушел крестный ход, многие стали купаться в иорданской проруби. Поохотился и воевода очистить в святой воде тяжкие прегрешения свои. Он подкатил на расписных санях с коврами. Жена плакала, вопила: «Не пущайте его, люди добрые, не пущайте: он не в себе, утонет!» Воевода рванулся от жены, сбросил шубу на руки рассыльного, сбросил валенки, длинную фланелевую рубаху (больше ничего на нем не было), перекрестился и, загоготав, скакнул, как грузный морж, в прорубь. Зеленая вода взбулькнула, волной выплеснулась на сизый лед. Праздничная толпа зевак захохотала. Выкрикивала:
— Эй, Таракан! Воевода! Город горит!
— Воевода! Тараканы ползут!..
— Поджигай!..
Зажав ноздри и уши, воевода трижды с поспешностью погрузился в святую воду, выскочил, сунул ноги в валенки, накинул шубу, упал в сани:
— Погоняй!
Вдогонку хохот, свист, бегущая орава веселых ребятишек.
— Эй, Таракан, Таракан! — голосили мальчишки.
— Глянь, глянь, Таракан водку хлещет!
Воевода, злобно выкатывая бараньи глаза, грозил кулаком, ругался:
— Гей, стража! Дери их, чертенят, кнутом, — и тянул из фляги романею.
Давно было дело, а народ все еще не может забыть той смешной истории и до сих пор зовет воеводу Тараканом. История же такова. Однажды в летнее время по неосторожному обращению с огнем просвирни Феклы Ларионовой сгорело почти полгорода. После пожара к растерявшемуся воеводе валили кучами разные советчики: старушонки, посадские люди, ворожейники, духовенство, Христа ради юродивые, закоренелые старообрядцы, прорицатели и, предсказывая второй пожар горше первого, давали воеводе разные суеверные советы, один глупей другого. Воевода сшибся с панталыку, а как не густ был разумом, то, избегая брать на себя ответственность, решил подать в Санкт-Петербург запросную бумагу.
«Рапорт воеводской канцелярии Сенату.
Сего Мая 20 числа на память мученика Фалалея, волею Божией половина богоспасаемого града выгорело дотла и с пожитками. А из остальной половины града даже неудержимо ползут тараканы в поле. И, видно, быть и на сию половину города гневу Божию. И долго ль, коротко ль, а и оной половине города гореть, что и от старых людей примечено. Того ради Правительствующему Сенату представляю, не благоугодно ли будет градожителям пожитки свои выбрать, а оставшуюся половину запалить, дабы не загорелся город не вовремя и пожитки бы все не пожрал пламень».
Этот рапорт в виде курьеза был доложен государыне.
Прочтя оный, Екатерина Алексеевна грустно улыбнулась, потом рассмеялась, потом стала хохотать. Засим помрачнела, изволила взять в ручку карандашик золотой и, поджав губы и сделав ямки на щеках, положила резолюцию:
«Половина города сгорела, велеть жителям строиться. А впредь тебе, воеводе, не врать и другой половины города не зажигать. Тараканам и старым людям не верить, а дожидаться воли Божией»[34].
Так и пошло с тех пор воеводе прозвище — Таракан да Таракан.
Святки в городе, слава Богу, завершились. Без душевного, без телесного повреждения остались во Ржеве-граде немногие. В их числе был и знаменитый самоучка Терентий Иванович Волосков. В первый день Рождества, по своему почетному положению, принимал у себя поздравителей, сам ездил с поздравкой, но пил сдержанно, да и то самое слабое вино. На второй день накатилась на него от непривычного безделья зеленая скучища. На третий день изобретатель с утра обложился книгами, с жадностью поглощал рукописные листы перевода «Астрономических лекций шотландского механика Джемса Фергесона» (перевод сделан тоже ржевским жителем — механиком Собакиным), читал Евангелье, Апокалипсис, Библию, стараясь вникнуть в премудрость притчей Соломона. А назавтра собрался сходить в гости к мозговитому купцу Матвею Алексеевичу Чернятину: купец сам измыслил и по своим чертежам сооружал какую-то небывалую механическую кузницу. Ржев славен был одаренными людьми!
Невзирая на свою деловитость, на преданность изобретательским идеям, Терентий Иванович Волосков был одинок душой и по-своему несчастен. Он искренне скорбел неустройством жизни русской, поврежденьем нравов, торговлей крепостными, как собаками, всеобщей темнотой. И не было такого человека по плечу ему, чтобы разделить с ним тягостные думы.
— Доколе, Господи, потерпишь всю мерзость запустения на Руси святой? — жаловался он в пространство. — Кругом бесправие, разбой, прямо сердцу больно. Держава наша, Господи, в опасности… Бабий век грянул: не помнящая родства Екатерина[35], две Анны, веселая Елисафет, опять Екатерина. Пышно, суетно живет царица, сразу по пятьдесят тысяч мужиков с землей любовникам своим дарит. Вот где горе земли русской, вот над чем должно зубовно скрежетать и злобные слезы лить! А при высочайшем дворе блеск горше тьмы и блуд горше Вавилона. От этого ослепляющего блеска слепнет всякий, стоящий в блеске, — иноземные послы, русские вельможи и дворяне — слепнет и уже не видит ничего, что творится в зело просторной стране нашей. Вот я, Терентий Волосков, паки и паки вопрошаю себя: что делать, с чего начать, чем помощь оказать родине своей? Вопрошаю тщетно, и нет ответа, все нет ответа на помыслы мои.
Так мучился сам с собою совестливый самоучка Терентий Иванович Волосков.
И подобных людей большого ума и сердца, несчитанных, незнаемых, было несметное в России множество. Сидели они, как жемчужины в навозе, во Ржевах, Нижних Новгородах, Барнаулах, Бежецках, Великих Устюгах, в селах, в весях, в тюрьмах, на каторге.
Сильные духом, но беспомощные разъединенностью своей, они даже не ведали друг о друге.
И неустроенная жизнь текла над ними.
Жизнь — голодная и мрачная — в низменных пластах деревни; жизнь — блестящая, среди даровой бесчеловечной роскоши — в тоненьком пласте вельможного дворянства; жизнь — расчетливая до полушки, жизнь — грабительская — в гнездах молодой породы: крупных коммерческих дельцов, фабрикантов, именитого купечества, — вся эта неустроенная жизнь, бедная богатством, богатая малограмотными попами, разбойниками при больших дорогах, продажными сенаторами, подкупными судьями, всякой строкой приказной и тому подобными паразитами, сосущими кровь людскую, — эта сумеречная, бесправная жизнь во всей полноте своей и наглой обнаженности текла неспешно над головами людей большого сердца, людей несчитанных, незнаемых.
И вот несчитанный, незнаемый купец Остафий Долгополов пылко восхотел считанным да славным сделаться, и, того не ведая, из незнаемых он таки в русскую восемнадцатого века историю попал. С превеликим злоключением, опасностью, страхом — того достиг. А достигнув, не рад был своей жизни.
В конце февраля, после масленичной гульбы с блинами, Остафий Долгополов помчался на ясные очи Петра Федорыча Третьего — в его царские нози бултыхнуться, должок сквитать, всякие, корысти ради, выгоды себе заполучить…
Знай, ямщик, кого снежными полями мчишь. Легче, ямщичок, на поворотах, громче свищи, удалей песни пой, подстегивай кнутом своих кобылок!
Сани скользом-скользом, снегом голубеющим осыпаны просторы, серебристые посвисты в ушах, колокольчик под дугой выбрякивает заунывную какую-то, тоскливую, тоскующую музыку: «Со святыми упокой душу новопреставленного раба твоего Остафия». Но никто не скажет: в смерть или к преуспеянию жительскому несется смелый Остафий Долгополов.