Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шагнул еще, и ему прямо в руки ударила молния. Он зажмурился. Это не молния! Это… свечи… В нише, где висела на стене Плащаница, стояли тремя рядами крупные, длинные белые, будто из слоновой кости, свечи, многие из них были связаны пучками, как вязанки хвороста. И, когда Митя приблизился к Плащанице, свечи внезапно загорелись. Странное голубоватое пламя потекло по серебряному ковчегу, который стоял под свечами, внизу, на плитах; пламя взмыло вверх, перекинулось на фитили, и они вспыхнули ярко, ослепительно, все разом. Золотой огонь, бело-голубые горячие сполохи. Свечное пламя не хуже факельного опалило, опахнуло лицо Мити. Он не понимал, идет ли он, движется ли вперед; он забыл — один он, или Эмиль тоже тут, где-то рядом. Легкий звон, как с колокольни дальнего храма, поднялся у него в голове, сердце застучало часто, как в объятьях женщины. И пространства раздвинулись.
Пространства раздвинулись так внезапно и сильно, что у него занялся дух, закружилась голова, все поплыло перед глазами. Черная ночная пустыня раскинулась перед ним, и вся она была пронизана дрожащими, как свечные язычки, мерцающими огнями звезд, россыпями искр. И там, далеко, куда только мог достигнуть взор, дрожала, переливалась развернутая во всю ширь Плащаница. Или это была сама снежная, искристая земля, сами живые холмы и перелески, широкое поле под ярко блистающим звездным ковром великой ночи, — но тогда это не Италия, это Россия, это все у нас, это все — твое… Перед его широко открытыми и невидящими глазами вставала родная земля, погруженная в ночь, и он понял — чернота полна алмазами, мрак просвечен огнями. Так было, так будет всегда. Вон избы вдали. Вон там — покосившийся заплот… кривой частокол… серые сараи, по горло в сугробах… это заимка, сибирская заимка, там, далеко, в Саянах… И колючие синие звезды над горами, и дышащее под снегом живой грудью поле, и волки воют, и река подо льдом, со спящей рыбой в ней… Селенга?.. или это озеро, любимое озеро, синий священный, как Око Неба, скованный синим льдом Байкал, — и он, Митя, тоже чист, как Байкал, он еще никого не убил, а вся его жизнь — греховный страшный сон, и он не повторится, потому что чистая вода все смоет, омоет все кошмары… Рыба, там, глубоко, спит рыба, серебряный елец, и ленивый ленок, и верткий, как монгольские сабли, омуль, — и, ты знаешь об этом, Он ведь тоже любил рыбу, печеную рыбу, и Петр был рыбак, и Андрей, и Фома готовил ему рыбу в золе костра, клал на раскаленные огнем камни… И Он солил ее, так, как сейчас мы солим солью свою еду, — “Вы соль земли!..” — это он-то, Дмитрий, и есть соль земли?!.. Нет, Господи… нет… Его губы разлепились, чтобы крикнуть: “Нет!” — и он не мог крикнуть. Он шел по снежному полю, и ветер отдувал полы его рубахи. И навстречу ему, босой, в развеваемой степным ветром холщовой хламиде — да просто мешок напялил Он на себя, прорезав дырки для головы и рук, — с русыми волосами, вьющимися по ветру, с сияющими, как крупные звезды, глазами, с легкой прощающей, тихой улыбкой шел по снегу Он, босыми ступнями по снегу, и усы Его заиндевели, и Он с улыбкой глядел на Митю, Он все ближе подходил к нему, и звезды падали на них обоих сверху, метеоры струились, падали, как голубые ножи и мечи, и Митя хотел зажмуриться от света, что обнимал Его, — снег горел тысячью цветных, радужных алмазных искр там, где Он шел, проталины влажнели под Его стопами. А Плащаница, в которую Он был завернут в свое погребенье, раскидывалась за Его плечами огромным зимним скорбным миром, пологом убитой красоты, и под ней жила иная жизнь, другая жизнь, другая святыня — та, которой будут поклоняться небеса спустя.
Митя упал на снег. Снег ожег ему колени. Он погрузил руки, пальцы в снег, брал снег крючьями пальцев, захватывал жадно, подносил к лицу, ко рту. Боже, он бредит. Боже, не дай ему сойти с ума совсем. Его свяжут смирительной рубахой, его кинут в каменный мешок палаты для буйных, голой тюрьмы. Он станет зверем. Господи, дай ему остаться человеком.
— Я никого больше не убью, Господи, — взмолился он, сжимая в кулаках тающий снег, — только не отними у меня — меня… не сделай меня зверем, волком, Господи, — вон как они воют в степи!.. Мой дед отстреливал волков на Хамардабане… неужели я стану таким волком, и меня отстреляют… Ты, Господи, сам выстрелишь в меня?!..
В степи выл, как волк, ветер. Слепяще сияли синие, белые звезды. Иисус, босой мужик, приблизился к нему, поднял ладонями вверх сияющие руки. Митя увидел затянувшиеся раны в запястьях. Его руки были похожи на двух сверкающих рыб, вытащенных сетью из-под толщи байкальского льда.
— Я никогда не выстрелю в тебя, Митя, потому что я берегу тебя, — услышал он тихий твердый голос. — Я все тебе явил. Я предостерег тебя. Я жалею тебя. Я…
Он умолк. Ветер шевелил раскинутые пряди волос по его плечам. Чуть блестела в свете звезд заиндевелая борода. Рядом, близко, из глаз Его исчезло яркое сиянье, и они источали теперь свет тихий — спокойный, печальный, будто солнце просветило водную гладь, и в глубине сверкнула прозрачная рыбка-голомянка.
— …я все еще люблю тебя.
Митя рванулся, вскочил с колен. Все зашаталось перед ним. Взвился снежный вихрь. Огромная Плащаница холмов и предгорий, широких пустынных полей скомкалась, собралась в мятые, рваные лоскуты, встопорщилась, свернулась в погорелую рогожу. Пожар, огонь! Пожар пожрет все. Огонь времени. Звезды — это тоже огонь. Они посыплются с небес на землю и спалят все. Видишь, они уже сыплются. Они нас не спросят, жить нам охота или умирать. Никому неохота умирать. А те, кого ты убил, — им хотелось?!
Он снова упал, сброшенный наземь мощным порывом ветра. Беспомощно взбросил руки, защищаясь от стихии. Небо стало рушиться на него, погребло его под безумьем расколотых огней. Метель гуляла и выла, пела над ним торжествующе, празднуя победу.
Очнулся он оттого, что кто-то всовывал ему в зубы ложку со снадобьем, одуряюще, терпко-сладко пахнущим. Он разжал зубы и глотнул зелье. Оно было приторно-сладким, разлилось по горлу мятным, щиплющим спиртом.
— О, povero signor russo, — услыхал он над собой итальянское бормотанье, — Dio mio, non morto…
Он открыл глаза и увидел близко над собой обрюзглое, обеспокоенно-жалостливое лицо туринского священника, золоченую ложку с витой ручкой в его старческой дрожащей руке. Поблизости моталось в дымном воздухе лицо Эмиля. Дьяконов пробубнил напуганно:
— Пей, пей, не отворачивайся, это специальное зелье монахов- бенедиктинцев, его тут готовят, в Турине, мертвых на ноги поднимает… я думал, Сынок, что тебе все, хана… я думал сначала — это припадок… вроде ты у меня эпилепсией не страдал… что это тебя так прихватило?.. пить надо меньше, что ли… надирался ты в последнее время в Москве, я скажу, да-а-а… а потом еще этот чертов Нью-Йорк…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});