Мицкевич - Мечислав Яструн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прочь с моей дороги, шут! — И замахнулся на него тростью.
Ересиарх напоминал в этот миг папу Юлия II.
Тем временем Анджей Товянский выехал из Брюсселя в Рим, намереваясь добиться аудиенции у папы и обратить его в свою веру. Товянский верил в могущество своего красноречия, в могущество своих глаз, глаз магнетизера. Но наместники бога на земле отнюдь не склонны к мистическим взлетам. Мэтр Анджей, которого приняли за одного из бесчисленных чудаков и маньяков, всеми правдами и неправдами добивающихся аудиенции у папы, едва сумел пробиться к кардиналам. Кардинал Медичи принял его с гневом, а кардинал Ламбрускини явно подтрунивал над ним. Папская полиция приказала литовскому пророку ехать прочь из Рима.
Но Товянский, упорный, как все маньяки, никоим образом не счел себя побежденным и не отказался от своих намерений. Так и не пробившись к самому папе, он окольными путями, через посредников, передал ему некую писанину, которую святой отец действительно получил.
Позднее рассказывали, что руки Григория XVI дрожали от восторга, что он был растроган, читая меморандум Товянского. О да, они дрожали, но от дряхлости. Слово Товянского увязло в Риме. Единственной трибуной мэтра была теперь кафедра Мицкевича в Коллеж де Франс.
Мицкевич все более явно переводит лекции в новое русло. Курс его превращается в изложение учения Товянского на фоне литературы славянских народов. Слова его исполнены проповеднического пыла, кишат понятиями мистическими и потусторонними. То, что в беседах Товянского на заседаниях в «Коло» было подобно невнятному бормотанию и невразумительному шамканью, здесь, в устах поэта, приобретает вдруг необыкновенную силу и выразительность.
Сестры из «Коло» товянистов восторженными криками прерывают яркую речь профессора.
И хотя терминология лекций носила мистический характер, острие красноречия профессора Коллеж де Франс было недвусмысленно направлено против правительства Луи Филиппа. Евангельские метафоры, вырывавшиеся из уст оратора, обличали систему, основанную на всевластии денег и эксплуатации людей труда.
Правительство больше не могло безучастно взирать на то, что творилось вокруг кафедры славянских литератур в Коллеж де Франс. Мицкевич, вызванный министром просвещения, ставится в известность о проекте прекращения курса: министр Вильмен[193] предлагает профессору выехать с литературной миссией в Италию. Мицкевич отклоняет предложение и после пятинедельного перерыва возобновляет лекции. Он вводит теперь в курс понятие вечного человека — l’homme éternel.
Идеальный человек новой эпохи «будет обладать пылом апостолов, самоотверженностью мучеников, монашеской простотой, смелостью революционеров 93-го года, непоколебимым мужеством и великолепной отвагой солдат французской армии и гением их вождя».
После этих слов судьба лекций Мицкевича была решена. Орлеанистов особенно раздражало имя Наполеона. Напрасно Мишле[194] на аудиенции у министра вступился за Мицкевича. Поэту позволили только прочесть еще последнюю лекцию. В битком набитом зале профессор снова говорил о Наполеоне, как об инициаторе новой эпохи, и о Товянском, не упоминая его имени, как о муже, который продолжает великое интуитивное деяние Наполеона. Впервые Мицкевич процитировал с кафедры отрывок из собственного творения: «Предсказание» из «Видения ксендза Петра».
«Человек этот с тройственным ликом, — сказал профессор, — показывался уже израильтянам, французам и славянам. Они свидетельствовали перед небом, что видели его и узнали».
Под конец лекции наступила драматическая сцена. «Профессор, — рассказывает Михал Будзынский[195] в своих мемуарах, — развернул свиток гравюр, роздал их по скамьям, а сам, повесив на стену экземпляр гравюры, стал перед ним с указкой. Гравюра изображала Наполеона в сюртуке, застегнутом под подбородком, в блестящих высоких сапогах… На лице его была невыразимая боль, а в чертах было сходство и с императором, так, как его обычно изображают, и с Товянским, так, что эти два сходства как бы сливались друг с другом; император стоял перед столом, на котором развернута была карта Европы, он опирался на нее обеими руками. Внизу мы прочли подпись крупными буквами: «Le Verbe devant le Verbe»[196].
И профессор сказал: «Вглядитесь в эти скорбные черты, в эти очи, пылающие от угрызений совести! Вот оно, Слово, стоит перед господом, Словом Предвечным; руки опер на карту Европы, которую оставил не такой, как ему господь повелел. И с этой скорбью на лице, и с этим взором обезумевшим, и над этой картой Европы он будет стоять до тех пор, пока эту карту по воле божией не переделает. Хорошенько вглядитесь в эти черты, чтобы вы его узнали, когда он явится среди вас! Вглядитесь, ибо час его пришествия недалек! Вглядитесь, ибо он грядет — да что я говорю! — он пришел! Он среди нас!»
Весь зал дрожал от рукоплесканий, ибо могуч был голос профессора. И, признаюсь, хотя я с улыбкой слушал прежде эти болезненные фантазии, теперь, услышав громовой голос Мицкевича, как бы вырывающийся из недр его глубоко убежденной души, я весь затрепетал, и глубоко тронуто было сердце мое; чуть ли не в горячке я покинул зал».
И вот, когда Мицкевич увенчал курс именем Наполеона, Товянский, нисколько не разочарованный провалом своей миссии у папы, решил обратиться к иному владыке. Избрал «духа низшего», правящего Великой Россией, «духа медведя», а если говорить обычным языком — царя Николая, целью своих мистических умыслов и ходатайств. Подвернулся исключительно удобный случай. Случай этот звался Александром Ходзько. Этот Ходзько, некогда виленский филарет, долгие годы был русским консулом в Тегеране.
В 1842 году он появляется в Лондоне после посещения Швеции и Италии, куда он выезжал в отпуск. Тут он окончательно решает уйти с консульского поста, но и дальше не порывать связи с российскими властями. Его визит к Товянскому в Брюсселе весной 1843 года окутан покровом тайны. Также и после вступления в «Коло» товянистов Ходзько не порывает контакта с петербургскими инстанциями. Должно быть, именно эти инстанции присоветовали ему, чтобы он свою просьбу об отставке с поста консула в Персии подкрепил соответствующим письмом, изъясняющим причины его ухода в отставку. Объяснения эти нужны были не столько царскому правительству, сколько польской эмиграции, которая не могла без известных подозрений взирать на этот сентиментальный роман бывшего вольнолюбца и филарета с северной тиранией.
По стечению обстоятельств, которое может показаться просто удивительным, Товянский великолепно ориентируется во всем этом деле и принимает в нем живейшее участие. Позднейшие комментаторы этих событий уверяют, что «Товянский, в предвидении всей проблемы, издавна уже помышлял воспользоваться подвернувшейся оказией, чтобы захватить в сферу своей деятельности и Россию». Предвидение Товянского в этом случае было подкреплено беседами с Ходзько. И когда мы приближаемся к этому позорному делу о письме Александра Ходзько царю, послании, написанном под диктовку Товянского, нас охватывает чувство, что эта роковая мысль, рожденная за пределами «Коло» и скрываемая в течение некоторого времени от «братьев», была не только плодом безумия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});