Пришвин - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По Ефремину, это возможно было только через огонь классовой борьбы и только при коммунизме, по Пришвину – через творчество (перевальская идея Галатеи). Но тем не менее и профессор Григорьев, и «поэт» Ефремин в чем-то очень важном Пришвина угадали, «расчухали», после чего от него требовалось принести покаяние за связь с Религиозно-философским обществом и отречься публично от старого мира. Пришвин, защищаясь от этих нападок, оправдываясь и объясняя себя, восклицал: «Я не мог описать эпоху богоискательства только потому, что выходит как-то фельетонно и не связано с органическим целым. Без этого живого чувства органического целого, чувства всей жизни по себе самому я ничего не могу написать».[1005]
Все же в ноябре 1930 года Пришвин принял решение выйти из «Перевала» и написал Н. Зарудину:
«Дорогой Николай Николаевич!
Я выхожу из «Перевала», потому что все оппозиционные литературные организации считаю в настоящее время нецелесообразными. Кроме того, мысли, высказанные мной в «Кащеевой цепи» и друг моих сочинениях, в настоящее время все слова о свободе, гуманности и т. п. должны смолкнуть и писатель должен остаться с глазу на глаз с Необходимостью.
Перевальские слова о свободе, гуманности, творчестве и т. п. должны теперь смолкнуть, а писатель иметь мужество оставить литературу и побыть с глазу на глаз в недрах просто, как живой человек, «как все».
Все литературные оппозиционные организации считаю теперь неуместными и выхожу из «Перевала»».[1006]
Официально Пришвин сообщил об этом в статье «Нижнее чутье», опубликованной в январе 1931 года в «Литературной газете» и имевшей, по его словам, большой успех, хотя опубликована она была не сразу, в ноябре 1930 года редакция отказывалась ее принять, а Н. Замошкин говорил Пришвину: «Заедят».
Однако не заели и не смогли бы заесть, ибо статья была составлена так искусно, как умел писать только закаленный в битвах, умудренный жизненным опытом литературный муж. Начав с того, что автор одной из антипришвинских статей принял своего героя за юношу и вовсе не знал, что тот четверть века «работал в литературе» и еще до войны его книги были переведены на иностранные языки, Пришвин перешел в атаку на своих врагов.
«Скажите, почему мы чистим плохих работников во всех учреждениях и терпим до сих пор совершенно невежественных критиков?»[1007]
«Тов. Григорьев зарылся в моих отдаленных, совсем охладевших следах, что даже назвал меня эпигоном символистов, хотя во всей литературе мало найдется равных мне эмпириков и реалистов»,[1008] – опровергал своего главного зоила Пришвин и далее бил его и всю рапповскую банду тем же оружием, каким когда-то атаковал ярую антисоветчицу Зинаиду Гиппиус, а заодно и революционного поэта Александра Блока:
«"Перевал" в этом был лишь поводом, темой, заданной извне, основная же причина в обыкновенном чрезвычайно распространенном учительском заумье: люди в футляре уже не чуют простой язык, как не чуют живую жизнь, и потому, когда приходит к ним сама жизнь, они засмысливаются, читают живым языком написанные строчки, ищут символы между строчками…»[1009]
Решение покинуть тонущий «Перевал» иные либерально мыслящие читатели могли бы счесть малодушием, списать на уступку обстоятельствам, но для Пришвина этот поступок, даже не принимая во внимание тот факт, что его членство в группе носило характер случайный и ему не от чего было отрекаться, был органичен: оппозиционность – не его дело, и он мог пребывать в «Перевале» лишь до тех пор, пока тот не сталкивался напрямую с властью.
Пришвинские обвинения в адрес «Перевала», правда, были не вполне справедливы, члены группы пытались защищать своего старшего товарища от нападок. Так, весной 1930 года в осином гнезде РАППа – Комакадемии – состоялась дискуссия о «Перевале», на ней зашел разговор о Пришвине и, в частности, о его рассказе «Медведь», с жесткой критикой которого выступил некий М. Гельфанд, и его оценка Пришвина была, пожалуй, самой резкой из всего сказанного о писателе не только в этот мрачный год, но и за всю его долгую жизнь: «Человек от города, с его борьбой, с его треволнениями идет в сторону, к природе. Он встречает медведя и по каким-то особым знакам вспоминает, что он – человек – был когда-то не хуже этого медведя, что когда-то было гармоническое целостное существование. Он жалеет об этом первобытно-счастливом времени и т. д. Это тоже называется в „Перевале“ видение мира. По-нашему это называется проклятием по адресу революционной действительности, проклятием, исходящим от тупого, раздраженного филистера, которому „помешали“ спокойно и безбедно устроиться на этой планете. Логика буржуазного в литературе либерализма становится что ни дальше, так все неприглядней».[1010]
А вот как Пришвина защищали (М. Полякова): «Возьмем рассказ „Медведь“, на который обрушился т. Гельфанд. Конец этого рассказа написан очень остроумно. Пришвин повествует о том, что пока он был известен крестьянам как писатель, никто им не интересовался, но как только он убил медведя – в нем крестьяне признали не только охотника, но и писателя. Из рассказа можно вывести чрезвычайно полезную для нашей современности мысль, а именно, что каждый из нас, книжных людей, отправляясь в деревню, должен уметь не только читать, писать и разговаривать, а должен знать и крестьянскую работу (…) Надо работать так, чтобы тебя ценили, а не считали болтуном. „Медведь“ один из примеров того, каким образом современность в искусстве иногда скрывается там, где нет прямых лозунгов».[1011]
И все же было слишком очевидно, кто в этой драке сильнее. Идти против силы Пришвин не собирался. Еще когда все только начиналось, он записал: «Как можно быть против! только безумный может стать под лавину и думать, что он ее остановит».
Глава XXI
ЗА ПЕРЕВАЛОМ
Пришвин не был ни диссидентом, ни борцом с режимом, ни внутренним эмигрантом, но не был и конформистом. Он был тем, что сам, вслед за Мережковским, называл «личником». Чем удушливее становилось в обществе и чем ближе подступало государево око, тем строже отводил писатель определенные границы даже не лояльности, а личной независимости, возводя на пути государственной диктатуры рубежи гражданской и художественной ответственности и всегда отделя то, что нужно отдать кесарю, от того, что оставить себе (при этом дипломатических отношений не порывая и предусмотрительно обмениваясь с кесарем посольствами и любезностями).
«Если мне дадут анкету с требованием подтверждения своего умереть на войне с буржуазией, я это подпишу и умру, но если в анкете будет еще требование написать поэму о наших достижениях, я откажусь: потому что поэмы делаются той сущностью личности, которая прорастает в будущее и тем самым ускользает от диктатуры данного момента».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});