Категории
Самые читаемые
Лучшие книги » Проза » Русская классическая проза » Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин

Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин

Читать онлайн Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 102 103 104 105 106 107 108 109 110 ... 199
Перейти на страницу:

К счастию, тогда была замкнутость, явление, конечно, не особенно плодотворное, но охранявшее литературный декорум и положившее начало некоторым литературным преданиям, на которые не без пользы можно ссылаться и ныне. Право, не без пользы.

Коршунов пробавлялся почти исключительно рецензиями. Да более любезного сердцу дела и подыскать было невозможно, потому что, в то время, в отделе критики и библиографии сосредоточивалась вся жизнь литературы. Пимен не был «критиком», но рецензент из него вышел отличный: цепкий, обладавший фразой и умевший прятать концы в воду. Тогдашние рецензии были своего рода руководящие статьи, имевшие предметом не столько разбираемую книгу, сколько высказ по ее поводу совершенно самостоятельных мыслей. Краткость не была в числе достоинств этих статей, но зато в них всегда что-нибудь «проводилось». Разумеется, очень часто (даже более, чем часто) проводимое, благодаря бесчисленным покровам, под которыми оно скрывалось, было понятно только членам «кружка», но — случайно — оно могло проникнуть и далее. Я заранее соглашаюсь, что теперь ни на одну из этих статей никто не сошлется, что им суждено покоиться безмятежным сном в тех толстых томах, где они увидели свет; но иногда все-таки сдается, что не бесследны они были. В свое время некто над ними задумывался; в свое время они производили в человеческих душах известное наслоение, и притом периодически и всё в одну и ту же сторону. Что нынче они совсем, совсем ненужны — это бесспорно, но тогда…

Не надо забывать*, что тогда совсем другое было. Движения имели меньше простора, но зато они были, так сказать, поневоле приурочены, так что область ангельская резко отличалась от области аггельской*. Журналов и книг было меньше, но между ними не было межеумков, которые сегодня кажут кукиш в кармане, а завтра раболепствуют. И хоть я не буду утверждать это наверное, но кажется, что и читатель, мало-помалу, узнал, в чем заключается секрет тех бесконечных баснословий, которыми отличалась литература того времени.

Нечего и говорить, что Коршунов был беден, как Ир*. Тогдашний журнальный гонорар очень мало походил на нынешний, да сверх того и самое поле литературной деятельности было до крайности ограничено. Трапеза, предлагаемая одним или двумя органами печати (из наиболее распространенных, потому что прочие сами едва дышали), была слишком скудна, чтоб напитать всех желающих. Поэтому те, которые почерпали средства к жизни только в литературном ремесле, положительно бедствовали. Коршунов был бледен и тощ от недостаточного и худого питания, но он не только не жаловался на это, а просто, кажется, забывал, что существует впроголодь. Его волновало совсем другое: невозможность высказаться.

Цензура того времени была строгая и притом разнообразная, разбросанная по всевозможным ведомствам. Я не говорю, чтобы цензора̀ были люди жестокие, но они сами постоянно находились как бы на скамье подсудимых, потому что в их сторону отовсюду направлены были стрелы. Ежели прибавить к этому, что, вследствие такой разбросанности цензуры, всякий (даже не цензор по профессии) вычеркивал из корректуры или из рукописи все, что ему лично приходилось не по вкусу, то ясно будет, как мудрено было проскользнуть.

Пишущая братия это знала, и потому всякий замахивался как можно шире, в предвидении, что ежели три четверти и будет выброшено, то все-таки хоть что-нибудь возвратится нетронутым. Даже Булгарин не пренебрегал этим приемом, потому что и в отношении к нему цензура была нелицеприятна. Конечно, никто не считал его «разбойником пера»*, но так как и он мог провраться, то, следовательно, и из-за него могла выйти «история». Сверх того, он был бельмом на глазу, потому что подсиживал писателей противоположного лагеря, и, стало быть, в то же время подсиживал и цензуру, яко виновную в слабом смотрении. Цензор Крылов всем безразлично говорил: я никак не желаю, чтоб мне из-за вас лоб забрили! Это было очень похоже на шутку; но какая ужасная шутка! Когда Мусин-Пушкин был назначен попечителем учебного округа, то многие цензора содрогались* при одном напоминании об нем и зачеркивали всегда две-три строки лишних. Они усиливались попасть ему в мысль, но, вместо того, часто попадали на гауптвахту, откуда, как известно, недалеко и до рекрутского присутствия. Это был тот самый Мусин-Пушкин, которому некогда профессор Горлов посвятил свой курс политической экономии и в посвящении упомянул о всех чинах, должностях, званиях и орденах своего патрона. Вышла почти целая страница, и я помню, что в школе мы эту страницу певали хором на мотив «верую во единого»*. Вот какой это был строгий человек, что даже несомненно либеральный партизан принципа laissez passer, laissez faire[130], и тот, как мог, ублажал его. Что же мудреного, если корректура возвращалась к автору не только изъязвленная и вся облитая красными чернилами, как кровью, но и доведенная почти до степени бормотания. В тогдашнее время эти цензурные проказы назывались «окошками в Европу».

Вот в каком щекотливом положении находилась литература и какую изумительную школу обязывались пройти ее служители! Нынче все это заменено предостережениями и арестом книг и журналов, что, конечно, несравненно удобнее.

И вот все, что̀ не могло прорваться в печать, высказывалось в интимных собеседованиях, имевших чисто кружковой характер. Замкнутость и общие невзгоды удивительно как сближали людей. На эти бедные и скудные вечера так и тянуло. И несмотря на то что почва для собеседований имела характер чисто отвлеченный и что, благодаря общему единомыслию, критики почти не существовало, — все-таки скуки не чувствовалось. Участники расходились с этих вечеров поздно, восторженные, полные ежели не намерений, то какой-то сладчайшей музыки. И будочники (городовых тогда не было) не только не хватали их, но добродушно улыбались, словно понимали, что эти люди совсем занапрасно терпят муку мученскую от своего начальства, которое, в свою очередь, такую же муку мученскую терпит от своего начальства (это была целая лестница). Да, тогдашние будочники ничего не знали ни о подрывании авторитетов, ни о потрясении основ, о чем нынче всякий подчасок* без малейшего затруднения на бобах разведет.

О, будочники* и всех сортов квартальные* доброго старого времени! да оскудеет рука моя, если она напишет недоброе слово об вас! Мир и благоволение да почиют над могилами вашими, если вы уж достигли пристани, и да удесятерится ваш пенсион, если вы еще продолжаете пользоваться таковым!

Как бы то ни было*, но Коршунов существовал. Три четверти этого существования были поглощены вопросом: пройдет или не пройдет? остальную четверть наполнял ответ: нет, не пройдет. Но иногда случалось нечто чудесное: прошло! совсем прошло! Это была радость; это были те редкие солнечные, теплые дни, которые, по временам, прорываются и среди сумерек туманной петербургской осени.

Да, бывали сладкие минуты, доставляемые и цензурою; но нужно было пройти сквозь целый искус горчайших испытаний, чтоб оценить эту случайную минутную сладость. Нынешняя печать не знает таких минут, потому что она свободна.

Наконец наступила эпоха возрождения. Радовались все, а литература — по преимуществу. Из сфер отвлеченных, заоблачных, она сходила на арену действительности, делалась участницей жизненного праздника, будила общество, ставила вопросы и блюла за их решением. Да, блюла, и даже делала выговоры и замечания. Отовсюду неслись сочувственные отголоски и присылались корреспонденции, спешившие довести до сведения блюстителей возрождения, что

…лес проснулся*,Весь проснулся, веткой каждой.Каждой птицей встрепенулсяИ весенней полон жаждой…

Литература гордилась этим пробуждением, записывала на скрижалях своих его признаки и приписывала себе инициативу его. Цензура, с своей стороны, тоже не препятствовала общему веселию, хотя в государственном бюджете, по-прежнему, назначалась соответствующая сумма на заготовление красных чернил и карандашей. В конце концов, веселье до того обострилось, что в «Московских ведомостях» г. Валентин Корш* объявил прямо: «живем хорошо, а ожидаем — лучше», и с этим девизом переехал в Петербург, где и приступил к редактированию «С.-Петербургских ведомостей».

Пимен не то чтоб порицал общее ликование, а как бы держался в стороне от него. Это многим казалось странным, а между прочим и мне.

— Помилуй, голубчик, — говорил я ему, — как же ты не разделяешь общей радости! Сравни недавнее положение русской литературы с теперешнею почти свободой ее — и ты, конечно, сознаешься, что это уж не фантасмагория, а факт. Во-первых, литература не имеет надобности прибегать к езоповским аллегориям, а может говорить ясным и выразительным языком. Во-вторых, она смело вкладывает пальцы в родные язвы и, не выжидая начальственных по сему предмету мероприятий, сама предлагает средства к уврачеванию. В-третьих, она не только не трепещет перед начальством, но прямо сознает себя силой, с которой нельзя не считаться… Ужели это не победа?

1 ... 102 103 104 105 106 107 108 109 110 ... 199
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно скачать Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин торрент бесплатно.
Комментарии