Воспоминания. От крепостного права до большевиков - Н. Врангель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там на вокзале газетчики уже выкрикивали объявление Германией России войны. Приказы о мобилизации были расклеены на стенах. Париж объявлен на военном положении. Ни носильщиков, ни автомобилей, ни фиакров не было. И моторы 25*, и лошади уже были реквизированы. Люди призваны. Из гостиниц мужская прислуга исчезла. Гости сами за едой ходили в кухню.
У Бибиковых в наличности было франков сто, у меня и того меньше, по нашим аккредитивам не платили. Занять было невозможно. Даже миллиардер Вандербильдт прибыл в Париж с несколькими франками в кармане. Приехал он из Контрексевиля в третьем классе, заняв деньги на дорогу по франкам у знакомых американцев. Больше всех ссудил его собственный его лакей; у счастливца было целых тридцать франков. Занятые у соотечественников деньги Вандербильдт, ссылаясь на то, что на них расписки не выдавал, возвратить отказался, но купил пароход и всех своих кредиторов даром перевез в Америку, предварительно доставив их в порт отправления в экстренном поезде и уплатив их счета в гостиницах.
В Париже русских набрались тысячи; положение их было отчаянное. Должен отдать справедливость нашему посольству, оно делало, что могло, дабы им помочь. Были организованы даровые обеды для неимущих, выдавались пособия — незначительные ссуды. К сожалению, должен также констатировать, что многие из наших соотечественников, особенно из молодежи, вели себя некорректно, требовали невозможного, возмущались посольскими порядками, чуть ли не ругались.
В больших гостиницах было объявлено, что русские, как союзники, могут по счетам сейчас не платить. Платежи отсрочивались до окончания войны.
Париж принял необычайный вид, он стал похож на большой провинциальный город: автомобили и фиакры в первые дни мобилизации отсутствовали. Кроме юношей и стариков, на улице мужчин не в военной форме видно не было. На шумной улице de la Paix обыватели в туфлях и халатах у своих дверей распивали утром кофе, точь-в-точь как в глухих городках. Улицы стали значительно чище, чем обыкновенно. Газеты и окурки уже к вечеру не валялись на панелях. Везде были расклеены объявления: «Мести и убирать улицы некому, просят соблюдать чистоту».
Парижанин верен себе и теперь не упускал случая побалагурить. Помню надписи на некоторых закрытых лавках. На одной, где продавали тюфяки, значилось: «Пока я вернусь, и на старых ваших тюфяках можете спать спокойно. Я, тюфячный мастер Дюран, буду охранять на французской границе ваш сон». На другой, где продавали щетки и метлы, значилось: «Метел в Париже больше нет, их увезли, чтобы из Франции вымести врага».
В 1870 году, в день объявления войны, я также был в Париже. Как тогда все было иначе! То, что тогда происходило, ни энтузиазмом, ни подъемом духа назвать нельзя было. Это было сумасшествие, беснованье, взрыв неукротимого самохвальства и шовинизма. Крики «а Berlin», ругань по адресу Германии, дикие вопли — даже тяжело было смотреть 26*. Теперь Париж был совершенно спокоен. Ни шовинизма, ни диких выходок, ни бахвальства. Войну встретили как неизбежное зло с чувством покорности и достоинства. «Это несчастье, — говорили французы, — но мы исполним наш долг». Картина теперь была достойна великой нации. Мобилизация прошла блистательно.
Конечно, как везде, подонки были не прочь и пытались под флагом патриотизма вызвать беспорядки и пограбить. Но у власти были не Керенские, а разумные люди, знали, что практичнее и гуманнее не откладывать в долгий ящик, а расстрелять несколько негодяев, чем быть вынужденным потом уложить тысячи. Я со своего балкона видел поразительную по своей мимолетности картину. Толпа «апашей» 27* бросилась разносить магазин, принадлежащий немцу. Моментально явились войска, толпу оттеснили, апашей задержали, из кафе вынесли стол, за которым уселись три офицера, подвели к ним двух зачинщиков. Несколько коротких вопросов и ответов — и вынесен приговор, и обвиненных увели во двор. Раздался залп, — приговор был приведен в исполнение. Новых попыток грабежа в Париже не было.
По улицам Парижа потянулись ряды манифестантов. Шли призывные, шли добровольцы-иностранцы, чтобы записаться в армию, шли старые израненные ветераны прошлых войн. Одна из манифестаций на меня, да и не на меня одного, произвела глубокое впечатление: без музыки, без флагов шли женщины, многие с грудными детьми на руках. Тут были молодые и старые, и бедные, и богатые. Впереди шествия несли скромный плакат: «Матери и жены горды, что их сыновья и мужья идут умирать за родину».
Манифестантки шли спокойно. Никто их не приветствовал громкими возгласами, но многие украдкой вытирали слезы.
В Париже мы просидели довольно долго, более трех недель. Все поезда были заняты перевозкой войск; у вокзалов с утра до вечера толпился народ, ожидая — кто этому поверит? — прибытия русских казаков. Какими путями? Откуда? — этого никто не знал, но толпа в прибытии казаков на помощь была уверена; многие «наверно знали», что часть казаков уже прибыла. Знакомые их уже видели. Странно, что легенда о казаках держалась и в Англии. В Эдинбурге степенный английский майор меня уверял, что он видел, как они выгружались.
— Как же они одеты? — спросил я.
— В разноцветных кафтанах, лохматых шапках, вооруженные не ружьями, а луками и стрелами, как зулусы.
— Пешие?
— Нет, на поньках, впрочем, не шотландских поньках, а маленьких шотландских лошадках 28*.
Пришла весть о вторжении Ренненкампфа в Восточную Пруссию, и восторгу не было предела. Русские стали героями дня, русских носили на руках. На улице нас останавливали незнакомые, спрашивая, когда мы будем в Берлине. Что скоро, в том никто не сомневался, но когда? Через день, через два. О неделях никто и слышать не хотел.
Атака у Каушена
Наконец, благодаря помощи нашего посольства, нам удалось получить билеты на первый поезд, отходящий в Булонь 29*. Оттуда мы намеривались добраться до Англии. Накануне нашего отъезда я получил телеграмму о блистательной конной атаке прусской батареи третьим эскадроном Конного полка 30*. Батарея была взята, но, как значилось в телеграмме, при этом погиб цвет русской гвардии. Потери громадные. Этим эскадроном командовал наш старший сын. Он вернулся в Маньчжурию, оправившись от ранения, о котором я уже писал, воевал успешно и дважды получил повышение в чине. После окончания войны с Японией он остался на военной службе, закончил с отличием Академию Генерального штаба и стал командиром только что упомянутого мною эскадрона.