Повесть о жизни - Константин Георгиевич Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я окликнул ее. Она не ответила. Я пошел следом за ней. Она остановилась и сказала холодным и злым голосом:
– Не ходите за мной. Это глупо! И противно. Прощайте. Кланяйтесь вашему новому приятелю, этому… как его… Липогону.
Она засмеялась. Я ждал. Я слышал, как она пошла дальше, потом остановилась, бросила в море несколько камешков, потом, явно издеваясь надо мной, запела:
Я грущу… Если можешь понять
Мою душу доверчиво-нежную,
Приходи ты ко мне попенять
На судьбу мою странно-мятежную…
Я повернулся, поднялся на берег и, не заходя на дачу, пошел пешком в Одессу.
Была очень темная ночь. Ветер шумел в садах. Два раза меня останавливал патруль и проверял документы.
Я вспоминал час за часом все, что случилось, и вдруг со страхом сообразил, что я ведь сам не знаю, хорошо или плохо то, что я делаю. Я сам не знаю этого!
«Что это? – спрашивал я себя. – Духовная нищета? Или болезнь? Или просто нежелание задуматься над собой и своей жизнью? Или трусость?»
То мне казалось, что Леля совершенно права. То, наоборот, я думал, что все, о чем она говорила, – ханжество и притворство. Но почему же тогда Романин и Руднев не смотрят мне в глаза? Что их тяготит? Неужели они решили, что я пустельга? Почему? И кто это выдумал, будто работа на госпитальном корабле – увеселительная прогулка. Нет, я ни за что не откажусь, не сдамся. К черту!
Я заблудился, конечно, и пришел в свой вагон, когда все уже спали. Я был рад этому.
А дальше произошло следующее. Наутро я спустился в Карантинную гавань, но на том месте, где стоял вчера «Португаль», была причалена железная баржа с каменным углем.
Человек, сидевший на борту баржи и чистивший тарань, сказал мне, что «Португаль» снялся ночью и ушел в Трапезунд.
– Как же так? – спросил я растерянно. – Он должен был уйти через несколько дней.
– Бывает, – равнодушно ответил человек с таранью. – Вызвали депешей. Срочно. Дело, приятель, военное. Да он сюда воротится. Ты не беспокойся.
Мне стыдно было возвращаться к себе в вагон, к своим старым товарищам. Но вернуться пришлось.
– Что же вы теперь будете делать? – небрежно спросил меня Романин.
– Ждать, когда «Португаль» вернется.
– Ну что ж, ждите. Дело, конечно, ваше.
С утра я уехал на трамвае в Люстдорф. Мне неприятно было оставаться в вагоне.
В Люстдорфе – скучной немецкой колонии – я провел весь день на берегу моря. Я ничего не ел. Только к вечеру я купил себе десяток абрикосов.
Я решил вернуться в Одессу последним трамваем, но трамвай не пришел. Тогда я пошел пешком. До города было около двадцати километров.
Снова была ночь и ветер. Снова всю дорогу шумели сады и в лицо били семена акаций, вылетавшие из лопнувших стручков.
Мне казалось, что я один во всем мире. Я бы много дал, чтобы сейчас увидеть маму, чтобы она потрепала меня по волосам и сказала: «Ах, какой же ты все-таки неисправимый, Костик!»
Я сел отдохнуть около чугунных кованых ворот какой-то дачи. В каменной ограде была сделана глубокая ниша для статуи, но статуи в ней не было. Я забрался в пустую нишу, сел, обхватив колени руками, и просидел так очень долго. Потом я уснул.
Проснулся я, должно быть, оттого, что около ниши стоял гимназист с велосипедом и с восхищением смотрел на меня.
– С добрым утром! – сказал он. – Вы были похожи на статую Мефистофеля работы скульптора Антокольского.
– Нет такой статуи! – сердито ответил я, хотя хорошо знал, что такая статуя существует, соскочил на землю и пошел к городу.
Дорога шла между каменными оградами. Я вглядывался в эти ограды, – они показались мне знакомыми.
Что это? Неужели Малый Фонтан? Вдали уже был виден железный фонарь над калиткой дачи, где жили врачи и сестры. Я совсем позабыл, что дорога в Люстдорф проходила невдалеке от Малого Фонтана.
Я остановился около калитки, открыл ее и заглянул в сад. Он уходил вниз к белому и тихому морю.
Утро было пасмурное, без ветра. Несколько капель дождя упало мне на лицо и на серую от высохшей соли морскую гальку на дорожке. На гальке появились темные влажные пятна. Тут же на глазах они высохли.
«Должно быть, все еще спят», – подумал я. Мне хотелось увидеть Лелю. Опять, как недавно ночью, ко мне вернулось сознание одиночества.
Знают ли здесь, что я не уехал, что «Португаль» ушел без меня? Должно быть, нет. Вчера никто из санитаров не собирался ехать на дачу.
Я осторожно вошел в сад. За высокими подстриженными кустами буксуса стояла знакомая зеленая скамейка. Я сел на нее. Ни с террасы, ни из сада меня не было видно. Я успокаивал себя тем, что немного отдохну и незаметно уйду отсюда.
Снова упало несколько капель дождя. Запищали над морем чайки.
Я поднял голову. Кто-то быстро шел от дачи к калитке. Я заглянул в просвет между ветками буксуса и увидел Лелю.
Она была без шляпы, в дождевом плаще, и лицо ее было таким бледным, каким я его еще никогда не видел. Она шла быстро, почти бежала.
Я встал со скамейки, раздвинул ветки буксуса и вышел к ней навстречу.
Леля увидела меня, вскрикнула, упала на колени и, опираясь на одну руку, начала опускаться на крупный серый гравий. Глаза ее были закрыты.
Я подбежал к ней, схватил за плечи, но не мог поднять ее. Она тихо застонала, потом сказала шепотом:
– Господи! Он жив! Господи!
– Я опоздал на «Португаль», – бессмысленно сказал я, не зная, чем успокоить Лелю.
– Помогите же мне, – сказала она и подняла заплаканное лицо. – Дайте руку.
Она с трудом встала.
– Да неужели вы ничего не знаете?
– Нет, – ответил я, совершенно растерянный.
– Пойдемте отсюда. Куда-нибудь.
Мы ушли в соседний заброшенный сад, где никто не жил. Там Леля в изнеможении опустилась на скамью.
– Боже мой, – сказала она и посмотрела на меня полными слез глазами. – Глупый вы, глупый! Вот – читайте!
Она вынула из кармана плаща маленький серый листок. Это был экстренный выпуск газеты «Одесские новости». Я развернул его и увидел черный заголовок:
«Новое чудовищное злодеяние немцев. Госпитальный пароход „Португаль“ потоплен торпедой с германской подводной лодки на траверзе Севастополя. Из всей команды и персонала не спасся ни один человек».
Я отбросил газету и обнял за плечи Лелю. Она плакала сейчас, как маленькая девочка, – не стыдясь, не сдерживаясь, обильными слезами облегчения.
– Господи! – говорила