Возвращение в эмиграцию. Книга первая - Ариадна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом голодал. С продуктами стало совсем плохо. Я стала бояться за молоко. Рациона из кормовой репы и безвкусного кукурузного хлеба нам с дочкой явно не хватало.
Однажды Ольга Романовна достала по случаю партию парниковых перцев. Сережа на радостях нафаршировал морковкой и рисом целую гору, а попробовать забыл. Перцы оказались жгуче горькими. Ольга Романовна плакала в канцелярии, кто мог — ел. Старушки два дня ходили, как птенцы, с открытыми ртами и тяжело вздыхали. Но все это ерунда.
Вот немцы после Сталинграда озверели окончательно. Облавы участились, над Парижем витал ужас от массовых расстрелов заложников. Свободной зоны давно не существовало, вся Франция была оккупирована. Усиливался голод. Но мы надеялись на скорую победу, мы верили. Заканчивался февраль сорок третьего года.
В конце месяца мать Мария и Сережа отправились на ферму к Даниле Ермолаевичу. Он собирался резать свинью, предназначенную для нашего дома. Уехали они на три дня, оставив хозяйничать на кухне Ольгу Романовну и Тамару Федоровну. Особых хлопот это не составляло, стряпня была несложной. Я возилась с детьми. Первый день прошел спокойно, а на следующий Ольга Романовна не пришла. Это было странно. Тамара Федоровна звонила ей на квартиру, но телефон молчал. На другую странность обратили внимание вечером. Вместе с Ольгой Романовной пропала Софочка. Но обсудить это исчезновение не успели. К девяти часам вечера к дому подъехала машина.
Их было четверо. Гестаповец в форме с иголочки, переводчик в штатском, двое солдат. Немец чернявый, переводчик белобрысый, белесый даже, с неестественно светлыми бровями.
Солдаты остались в машине, эти двое вошли, и в доме поднялся крик. Боже, как он орал, как он бесновался, этот русский переводчик!
— Жидов прячете? Вы сами все жиды!!! Расстрелять!!! Повесить!!! А это жидовское убежище стереть с лица земли!!!
Первым делом они ринулись с обыском в Юрину комнату. Собственно говоря, обыском в полном смысле слова это назвать было нельзя. Русский сунул профессиональным жестом руку в карман Юриного пальто, висевшего на вешалке за дверью, и вытащил сложенную вчетверо бумажку. И отец Дмитрий, и Тамара Федоровна, стоявшие тут же, и я — мы знали, что это за бумажка. Это было письмо от одной еврейки, исполненное благодарности за спасение. Юра еще отмечал сильно преувеличенные восторги и похвалы в свой адрес. По его мнению, он ничего этого не заслужил. Уничтожить письмо не успел или просто сунул в карман и забыл. И вот теперь переводчик потрясал перед Юриным лицом этой бумажкой и остервенело вопил:
— Видишь? Видишь? Одного этого достаточно, чтобы тебя вздернуть! Где твоя мать?
Юра молчал. Взбешенный переводчик повернулся к отцу Дмитрию:
— Где Скобцова?
Отец Дмитрий ответил, что мать Мария часто отлучается по делам церкви, иногда отсутствует несколько дней. Немец хранил важное молчание. Он наблюдал.
Следующая комната была наша. Переводчик пошел на меня, я вынуждена была посторониться.
— Кто тут еще есть, кроме вас?
Я молча взяла на руки ребенка.
— Где отец этого ребенка?
Я была на удивление спокойна.
— Я могла бы спросить об этом у вас. Он здесь не живет, он бросил меня.
На реплику расплакалась Ника. Умница, ласточка моя. Ну, тихо, тихо, ушел от нас папка, бросил нас папка.
— Будьте добры, отвернитесь, я должна покормить девочку.
Но словно меня не было, он отправился к шкафу и распахнул обе створки. Пошевелил вещи, повернулся ко мне.
— Покажите документы!
Не отрывая Нику от груди, не прикрываясь, — а пусть смотрит! — я открыла ящик, нашарила и дала ему свой вид на жительство. Не глянув, он вырвал его из рук и вышел в коридор.
— Верните документ! — рванулась я следом.
Он бросил через плечо:
— Завтра явитесь за ним в гестапо!
— Но у меня маленький ребенок, вы что, не видите!
Он повернулся ко мне, ощерился:
— Здесь, в этой жидовской богадельне, полно старух. Посмотрят.
Не моргая, смотрела я в его сивые глаза:
— И грудью накормят?
Отец Дмитрий отлепился от стены, подошел к немцу. На мое счастье, он хорошо знал немецкий язык. Отец Дмитрий заговорил с гестаповцем. Немец слушал со вниманием, наклонив голову. Немец сказал переводчику:
— Верните женщине документ.
Видно, не нужна была этому важному немцу растрепанная баба с грудным младенцем. Переводчик, не глядя, сунул документ. Он отправился к Клепининым, но оставался там недолго. Вышел, что-то сказал немцу, тот ответил. Переводчик показал пальцем на Юру.
— Одевайся, поедешь с нами. Заложником. Когда вернется твоя мать и сама явится к нам, тебя отпустят.
Юра поднял голову, глянул на отца Дмитрия, ничего не сказал, на минуту вошел к себе и вышел в наброшенном на плечи пальто.
— Вперед! — скомандовал переводчик.
Трое стали спускаться. Юра впереди, тонкий, с распавшимися на пробор волосами, спокойный.
Юру увезли, дом оцепенел. Первой, как ни странно, пришла в себя бабушка Софья Борисовна. Она позвала Анатолия и велела ему ехать к Даниле, там рассказать все как есть. Анатолий немедленно отправился на вокзал.
У Клепининых раскричался Павлик. Тамара Федоровна носила его, молчаливая, с плотно сжатыми губами. Отец Дмитрий обратился ко мне.
— Наташа, видите, Павлик капризничает, мне нужна помощь. Пойдемте со мной. Только оденьтесь теплей.
Я кивнула, побежала к себе, оделась, проверила еще раз спящую дочь и вышла в коридор. Отец Дмитрий ждал меня.
Мы спустились во двор и направились к церкви. Ни во дворе, ни у ворот никого не было. Отец Дмитрий отпер церковь, мы вошли внутрь.
Возле самого входа, в темном углу стоял шкаф с церковными документами. Мы зажгли свечу, отец Дмитрий придвинул стул, влез на него и стал шарить по крышке шкафа.
— Держите, — сказал он тихо и стал подавать мне узкие книги.
В них записывались сведения обо всех крестившихся. Я приняла у него три книги. Стараясь не шуметь, он слез со стула.
— Теперь разожжем печку.
Усадил меня с книгами на коленях возле печурки, скомкал бумажку, поджег и сунул на колосники. Озарилась чернота внутри чугунки. И мы стали быстро, лист за листом, сжигать книги с записями о крестившихся в церкви Покрова Пресвятой Богородицы. Бумага была плотная, горела плохо, если хорошенько не смять. Работали молча, я ни о чем не спрашивала. И только когда все было кончено, когда догорел последний листок, и отец Дмитрий пошевелил кочергой пепел, и темнота навалилась и поглотила наш уголок, не меняя позы, я сказала:
— Вам надо немедленно уходить.
Он не ответил. Встал с корточек, положил руку на мое плечо:
— Пойдемте, Наташа, всё.
— Вам надо уходить! — взмолилась я.
Он покачал головой.
— И оставить Тамару с детьми заложницей? Нет.
Мы стояли лицом к лицу. Неожиданно для себя я попросила:
— Благословите, батюшка.
Он истово перекрестил меня. Я поцеловала его руку. Уходя, он задул единственную и ненужную теперь свечу.
А посланец Софьи Борисовны, Анатолий, ехал тем временем к Даниле Ермолаевичу на ферму. Он прибыл на место рано утром, и первым, кого увидел во дворе, был Сережа.
Тот поднялся с рассветом и возился возле сарайчика. По небу проплывала сплошная пелена, но ясным был воздух, и видно было далеко-далеко, словно раздвинулся горизонт, обнаружив за привычной чертой крохотные домики, окруженные печальными пашнями. И засмотрелся мой Сереженька в эту даль.
Он услышал — во дворе кто-то ходит. Брехнул и громыхнул цепью сторожевой пес, потом умолк. Сережа обернулся — Анатолий. Несчастный, понурый, черный. Они сошлись на середине двора. Не зная, куда деть трясущиеся руки, Анатолий все ему рассказал.
— Вы, Сергей Николаевич, сами идите к матушке. Я не смогу… — и отвернулся, плача и дергаясь плечами.
Сережа вошел в просторную кухню, где, поднявшиеся спозаранку, возились, начиняя колбасы, матушка и Данила Ермолаевич. Матушка обернулась, вопросительно подняла брови.
— Там… Приехал Анатолий, привез дурные вести.
Мать побледнела, Сережа умолк.
— Что же вы, говорите, — чужим, словно осипшим на ветру, голосом сказала она.
— Был обыск, забрали Юру.
Мать пошатнулась. Если бы не Сережа и подскочивший Данила Ермолаевич, упала бы.
Поддерживая с двух сторон, они отвели ее в комнату. Позвали Анатолия. Мать узнала главное: сын взят заложником. Она слушала, сняв очки, опустив голову, сидя возле круглого стола в большой гостиной. Согревала руки о стакан принесенного Сережей горячего чая, обхватывала этот стакан, сжимала его и снова отпускала ладони.
Много раз потом я выспрашивала у Сережи подробности этого страшного дня на ферме. И он добросовестно, по минутам, восстанавливал его в памяти, проклинал себя и недоумевал, как трое мужчин могли отпустить на каторгу, на смерть одну женщину. Чувство вины он нес через всю жизнь, умом сознавая, что вины ни на нем, ни на Даниле Скобцове, ни на Анатолии нет. Монахиню, матушку они могли бы удержать, даже силой. Мать единственного сына они удержать не могли. Не было у них такого права — удерживать ее.