Буря - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Пущено третьего января. Добрый день или добрый вечер, дорогой Ванюша! Сообщаю тебе первым делом, что я жива и здорова и того желаю тебе, а Митя геройски погиб. Когда пришло извещение, отец ничего не сказал, я убивалась, а он молчал и вечером слег, говорит, не могу двинуться…»
Шуляпов закашлялся от дыма, отошел в сторону.
К огню протягивали застывшие ноги, руки. Стемнело. Какой-то стрелок рассказывал:
— Я видел, как генералы вылезли. Держат руки вверх. Смирные… Переводчик потом рассказывал, что один генерал сердитый, как топнет ногой, кричит — бритву у него забрали, боялись — зарежется, а он побриться желает. Зачем ему резаться? Он довольный…
Все добродушно засмеялись.
— Гад! — выругался Шуляпов. — Теперь он довольный. А сколько он людей загубил?
Потом все замолкли, наслаждались тишиной, объедались ею — сколько ни слушай, не наслушаешься…
К Сергею подошел Шуляпов, сказал:
— Так что, товарищ майор, победа…
Непривычное слово потрясло Сергея. Да, это не успех, не удача, именно — победа!
Он вспомнил статую в Лувре. Каждый раз, когда он бывал в музее, он шел к ней. Ему казалось, что Победа летит прямо на него… Голова отбита, нет лица, нет рук, только крылья… Это было очень давно: тогда был мир, Мадо, скамейка под каштаном… Или, может быть, ничего этого не было, сон, старый роман в желтой обложке?..
Почему люди думали, что Победа летает? Неправда. У нее ноги натерты до крови, она ползет по грязи, по снегу, забирается в щели. Она израненная, усталая, замерзшая… Наверно, она похожа на маленькую связистку у майора Шилейко. Кажется, Варя… Именно такая — ненарядная и все-таки Победа. Вот она пришла к саперам, села возле костра. Ей холодно. А костер догорел, немного розового жара, бедного человеческого тепла…
24
Весь день Келлер томился — не мог решиться выйти к русским. Он знал, что сопротивление закончилось, все сдаются; но ему было страшно подойти к русскому и сказать: «Капут!..» Своих товарищей по роте он потерял еще вчера, когда красные подошли к их траншее. Штельбрехт стрелял из автомата. Шмидт лежал с пулей в голове. Келлеру удалось убежать. Он спрятался в разрушенном доме. Сутки он ничего не ел. Он взял немного снега, твердого, как камень, и стал сосать. Заболел сильно зуб. Он приготовил множество обращений к русским; он скажет: «я никого не убивал», или «я не наци, меня заставили воевать», или «я ученый, антрополог». Но ни одна из этих формул не казалась ему убедительной. Он вдруг вспомнил, как в Могилеве поймал старуху, которая пряталась на чердаке. Он сразу увидел, что это еврейка. Он ее не убил, только вытащил на улицу, убил Вергау… Но он скажет: «Я никого не убивал», а русский ответит: «Ты был в Могилеве?..» Глупости, никто не может этого знать! В Могилеве — немцы… Но все-таки страшно… Начнут допрашивать, узнают, что он был на хорошем счету, унтер-офицер, не поверят, что Клитч нашел в его книге ошибки… Боже, что он сделал плохого? Почему он должен умереть, как собака под забором?.. Разве его вина, что теперь такая эпоха? В девятнадцатом веке из него вышел бы хороший ученый… Его призвали. Им пришлось воевать, потому что был версальский диктат, а потом марксисты объединились с плутократами. Но если сказать это красным, его растерзают… До чего холодно! Глаза болят, а ног как будто нет. Не сгибаются пальцы, он не может расстегнуть штаны… Это все-таки неслыханная катастрофа — наши у Ленинграда, в Африке, а сюда не пришли, бросили!.. Может быть, придут, но слишком поздно… Я сейчас замерзну… Но я не хочу умирать!..
Он встал, через брешь вышел на улицу, упал в воронку, поднялся, наступил на мертвого и, больше ничего не соображая, открыл дверь землянки. Он почувствовал необычайное тепло. Он хотел объяснить, что он никого не убивал и замерзает, но все заранее обдуманные фразы пропали. Он только громко дышал, как будто ему сжали горло. Возле коптилки сидела с книгой маленькая женщина в военной форме. Увидев немца, — она вскрикнула, потом кинулась на него. Она его выталкивала, он упирался. Но девушка была сильнее, она его выбросила на снег и закрыла дверь.
Келлер не попытался встать; он понимал, что умирает. Мысли путались. Он шевелил губами — ругался, ругал девушку, которая его выгнала, ругал русских, Штельбрехта, наци. Если бы встать, собраться с силами и повесить эту девчонку!.. Чтобы дергалась… Зачем меня послали в Россию?.. Умирает крупный ученый… Путались и воспоминания. Он увидел Мими, но она была в Гейдельберге и почему-то молола кофе, а Рудди целился в нее из игрушечного ружья. Бедный Рудди, он останется сиротой… Кто это все придумал? Фюрер кричит «подымись», нет, это не фюрер, а обер-лейтенант Краузе, и Келлер судорожно шевелит отяжелевшими ногами. Но Краузе убили… Келлер потрогал рукой снег, ему показалось, что рядом Герта, толстая и теплая; она шепчет: «Озорник, что ты делал с Мими? С рыженькой в Харькове?..» Толстуха ужасно ревнива. Выругать? Но она может уйти, а с нею так тепло… Он уже не чувствует мороза. Чего она хочет? Целоваться? Дудки! Он очень устал, он прошел от Гейдельберга до верблюдов, ему хочется спать, только спать. Кто это скулит?.. Собака? Ветер? Проклятые русские, никогда не дадут уснуть!.. А я все-таки усну…
Варя, выгнав немца, снова взяла книгу. Она подобрала в блиндаже томик Тургенева. Последние страницы были вырваны. Она мучительно гадала: догнал ли герой Асю? Они должны быть счастливы, наверно, он на ней женился, Гагин ничего не понимал… Розовский тоже не произнес «одного слова», но Варя все знала и без слов…
Вдруг ей стало не по себе; она накинула полушубок и вышла. Ночь была морозная, светлая. Возле землянки лежал мертвый немец; она сразу узнала: это тот, что приходил… Замерз. Чорт с ним!.. Но почему я его выгнала?..
Она легла на койку и начала плакать. Ни разу в Сталинграде она не плакала, даже когда узнала о смерти родителей и семилетнего Пети. Тетка написала ей всю правду: Петя умер от желудочного заболевания, наверно, съел что-то с голодухи, в феврале умер отец, у мамы не было сил, чтобы его похоронить, а соседи эвакуировались, отец пролежал мертвый четыре дня в квартире; когда пришла тетка, мама уж не могла встать.
Варя плакала оттого, что все близкие погибли. Лейтенанта Розовского убили в ноябре. Ей некуда поехать, некому написать… И оттого плакала Варя, что стало вдруг необычайно тихо, кончился Сталинград, и оттого, что, кажется, война никогда не кончится, и оттого, что она выгнала из землянки этого поганого фрица.
А когда пришла Маруся и спросила: «Ты что ревешь?» — она не смогла объяснить, не сказала ни о родных, ни о Розовском, ни о страшном одиночестве.
— Здесь фриц приходил, я его выкинула. А он замерз… Лежит прямо у землянки. Ты его, наверно, видела…
— Ну, и что же? Надеюсь, тебе его не жалко?
— Его? Нет. У него морда отвратительная, таких рисуют на плакатах… Мне себя жалко… Негодяи, до чего они меня довели!.. Ну почему я его не пустила?.. Ненавижу их! Они не только убивают, хуже… Как ты могла подумать, что мне его жалко? Ничего я к нему не чувствую, ровно ничего, это самое страшное…
Она ждала, что Маруся будет над ней смеяться. Маруся веселая, никто из ее близких не погиб, здесь она познакомилась с одним артиллеристом, и они, кажется, счастливы. Она красивая, здоровая, никогда не хандрит. Пускай смеется, все равно… Но Маруся не смеялась, она села рядом с Варей и заплакала, сама не знала почему, — наверно оттого, что Варя плачет.
— Хватит, — сказала Варя. — А то кто-нибудь придет… Главное, Маруся, здесь кончилось… Теперь скорей бы в Берлин!..
25
Последнее письмо от сына Мария Михайловна Минаева получила в середине января. Он поздравлял мать с Новым годом, писал, что год будет действительно новым, о нем пусть не тревожится, он «вообще позади, а теперь будет совсем хорошо». Может быть, товарищи, прочитав письма Минаева своей «мамуле», удивились бы — откуда у этого насмешливого человека столько сердечной теплоты? Мария Михайловна не удивлялась, она знала сердце Митеньки; но она не верила ни одному его слову — умирать будет, а мне напишет «живу спокойно, как на даче» (так он написал, когда его батальон защищал от немцев курган).
Вся жизнь Марии Михайловны была посвящена сыну. Замуж она вышла поздно; муж ее был закройщиком, сносно зарабатывал. Они обрадовались дочке, нянчились с нею, а Настенька умерла от скарлатины. Когда Мария Михайловна вторично забеременела, ей было тридцать девять лет. Она боялась шелохнуться — как бы не повредить ребенку… Митя родился в восемнадцатом году; время было трудное, неспокойное. Мать жила в вечной тревоге — простудится, схватит какую-нибудь болезнь. Муж умер, когда мальчику было восемь лет. Мария Михайловна работала в пошивочной артели. Она поставила сына на ноги, и когда Митенька сказал: «Профессор Никодимов хорошо отозвался о моей работе», — она поняла, что недаром прожила жизнь.