Товарищи - Анатолий Калинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, быть может, больше всего сражен Макар не тем, что ему самому придется отвечать за ошибки. «Какая это есть статья? А это статья такая, что товарищ наш Сталин написал, а я, то есть Макар Нагульнов, брык! — и лежу в грязе ниц лицом, столченный, сбитый с ног долой». Подобной несправедливости Макар не мог себе и представить. Как будто тот же «Осип Виссарионович» не знает, что если Макар Нагульнов где и перегнул, то это не по какой-нибудь иной причине, не ради личной выгоды, а все потому же, что поспешал он к мировой революции. И с тем же Троцким он ни за что не согласится в одной упряжке ходить. «От Троцкого я отпихиваюсь! Мне с ним зараз зазорно на одной уровне стоять! Я не изменник и наперед вас упреждаю: кто меня троцкистом назовет — побью морду».
* * *И здесь в труднейшем положении оказывается Давыдов. Подвергнется испытанию и их дружба. Уж кто-кто, а Давыдов знает, что Нагульнов не так, как тот же Троцкий, «к партии… не ученым хрящиком прирастал, а сердцем и своей пролитой за партию кровью».
Теперь не время для дискуссий о том, кто виноват в первую очередь, а кто во вторую, теперь каждый коммунист должен внести свой вклад в дело борьбы с перегибами, чтобы обезопасить от них колхозное движение раз и навсегда. А Макар уперся на своем — и ни с места. Тут уже не до дружеских отношений. В голосе у Давыдова появляется металл:
«— Письмо Сталина, товарищ Нагульнов, — это линия ЦК. Ты что же, не согласен с письмом?
— Нет.
— А ошибки свои признаешь?
…………………………
— Признаю.
— Так в чем же дело?
— Статья неправильная».
Недоумение, обида и горечь сквозят в каждом слове Макара. А Давыдов, подстегиваемый непримиримостью Макара, тоже накаляется и уже начинает вслушиваться только в прямой смысл его слов, забывая о том, что стоит за его словами. Теперь уже не до личных трагедий, и логика идейной борьбы не знает друзей. Вскоре дойдет до того, что теряющий терпение Давыдов скажет Макару: «Партию ты по-своему не свернешь, она не таким, как ты, рога обламывала и заставляла подчиняться».
Давыдов прежде всего солдат партии, а перегибы в колхозном движении, по его твердому убеждению, уже причинили делу партии огромный вред. Ему и раньше чужды были крайности Макара. Но, по собственному опыту зная, что в этой чреватой всякими неожиданностями обстановке ожесточенной борьбы начинали кружиться и не такие головы («заодно и наши головы малость закружились»), Давыдов и против того, чтобы впадать теперь в другую крайность — учинять расправу над Макаром Нагульновым и подобными ему организаторами колхозов. И, даже оставаясь под впечатлением статьи Сталина «Головокружение от успехов», Давыдов по сути своих поступков против жестких методов по отношению к коммунистам — организаторам колхозов, против новых перегибов.
Первые страсти поостыли, и вот уже не поддавшийся им Давыдов отказывается от первоначального намерения наказать Макара: «Нет, не надо! Сам поймет. Пусть-ка он без нажима осознает. Путаник, но ведь страшно свой же…»
Давыдов явно против того, чтобы открывать огонь по своим. Сегодня начни расправляться с такими, как Макар, а завтра…
* * *Подлинная дружба, как и любовь, бескомпромиссна, а споры Давыдова и Нагульнова на собрании гремяченской партячейки — это споры друзей, неразрывно связанных общностью интересов и целей.
На чьей же стороне автор? На стороне ли Давыдова, чья убежденность в недопустимости перегибов при организации колхозов не вызывает сомнений? Или на стороне Нагульнова, чья преданность партии тоже несомненна, хотя и допускал он перегибы?
Шолохов на стороне правды. И как бы ни были близки его сердцу оба героя — его главным героем остается правда. Она сводится к тому, что во имя непорочности и торжества идеи коллективизации надо немедленно устранить все перегибы и впредь только по методу убеждения, а не по методу принуждения вовлекать трудовое крестьянство в колхозы. И она же, правда, состоит в том, что партия, даже когда она вынуждена наказывать за ошибки таких своих преданных сынов, как Макар Нагульнов, не может расправляться с ними, бросать их на произвол судьбы и обращаться с ними как с врагами. И еще о многом заставляют думать эти страницы романа Шолохова о коллективизации на Дону — и не только на Дону! О том, какое это было трудное, сложное и неповторимое время. И о том, что, оценивая события этого времени, нельзя судить о них, как судить и о действиях участников этих событии, не учитывая исторической обстановки, социальных и иных условий. Нагульновы первыми прокладывали борозду, поднимая единоличную целину. У них были чистые сердца, но их предшествующий опыт сводился преимущественно к тому, чтобы покрепче держать шашку в руке, побыстрее скакать на боевом коне и пояростнее врубаться в стену врагов. И если при наличии только такого опыта они все же сумели взломать эту крестьянскую целину, то это могли сделать только герои. После того как они спешились, им подчас все еще продолжало казаться, что они на боевом коне, а раз это так, то, значит, нужно и скакать, гнать врага, чтобы поскорее успеть к «мировой революции». В том-то и величие их подвига, что, не задерживаясь, они переходили от революционных ратных дел к мирным, но ничуть не менее революционным делам. И кто же еще мог бы с таким правом сказать о себе словами поэта: «Мы диалектику учили не по Гегелю…» А пока мечтающий о революции «во всемирном масштабе» Макар Нагульнов спешит овладеть английским языком по ночам при свете керосиновой лампы. Единственным «соучастником» его является совсем уже малограмотный горемычный дед Щукарь, в глазах которого Макар Нагульнов не меньше чем профессор. Но и тусклый свет керосиновой лампы, озаряющий грозно-вдохновенное лицо Макара, хочет погасить пулей из своей кулацкой винтовки рыскающий вокруг его дома Тимофей Рваный. А на другом краю хутора, в доме у Островнова, белый есаул Половцев с белым поручиком Лятьевским любовно пестуют вороненые части пулемета, собирая его и нацеливая — тоже в сердце Макара. Может быть, оттого так и томится его сердце. И не о том ли, что смерть его уже близка, поют Макару на рассвете гремяченские петухи, которых он слушает в компании с дедом Щукарем?..
А до победы мировой революции еще так далеко, и, чтобы приблизить ее, нужно спешить, спешить. Как в чудесную музыку, вслушивается размечтавшийся о ней Макар Нагульнов в предрассветный хор гремяченских петухов.
В этот-то миг и прогремит, предшествуя рокоту половцевского пулемета, выстрел Тимофея Рваного. Лампа, озаряющая вдохновенное лицо Макара, погаснет. И снова мутная наволочь надвинется на глава Макара, рука его потянется к нагану.
* * *Есть в «Поднятой целине» те хребты и вершины, с которых с особенной видимостью открываются взору прошлое, настоящее, а быть может, и будущее героев романа. На этих вершинах с наибольшей силой проявляется и отношение автора к своим героям, и его лирическое чувство.
Такова глава романа, рассказывающая о заседании бюро райкома, на котором Макара Нагульнова исключают из партии за перегибы. Его, Макара Нагульнова, который является самим олицетворением партии в Гремячем Логу, се хуторским генсеком. Его, который спит и во сне видит свою мировую революцию, ради чего по ночам, когда все объято безмолвием, и врубается он в гранитную толщу английского языка, так же как врубался до этого своей шашкой в толщу врагов на польском и на других фронтах гражданской войны. Его, Нагульнова, которого так ненавидят и боятся половцевы, островновы и другие кровавые враги Советской власти, знающие и безошибочно чувствующие, что над ними уже нависла его карающая рука и что, рано или поздно, им от нее не уйти.
Так как же это так, что и матерый, хотя еще и не распознанный враг Островнов, и секретарь райкома Корчжинский, оба хотят одного и того же — смерти Макара?! Да, смерти, потому что исключение из партии равнозначно для него смерти. «Такие вы партии не нужны. Клади сюда партбилет», — говорит Корчжинский. Тот самый Корчжинский, который не далее как в январе рекомендовал Давыдову, едущему на коллективизацию в Гремячий Лог, не обострять отношений с кулаком. И тот Корчжинский, который, конечно же, не только одному Давыдову давал директиву: «Так вот, гони вверх до ста процент коллективизации. По проценту и будем расценивать твою работу», создавая в районе обстановку, благоприятствующую перегибам, спешил «сверстать сводку», а теперь хочет отыграться на Макаре, чтобы и на этот раз щегольнуть перед крайкомом «сводкой» о борьбе с перегибами.
Корчжинскому все равно, что заверстать в сводку, и Макар Нагульнов для него всего лишь очередная единица в графе. Вычеркнул единицу — и пошли дальше. И язык-то какой: «Давайте голоснем. Кто за то, чтобы Нагульнова из партии исключить?» Не слова, а как будто костяшки сталкиваются на конторских счетах. Щелкнул — и нет человека. Автор романа и тут афористичен, вкладывая в уста Корчжинского именно те, по-своему единственные и неповторимые слова, по которым еще и теперь тоскует сердце бюрократа, карьериста: «Мы должны в назидание другим наказать его…», «Полумерами в отношении Нагульнова и таких, как он, ограничиться нельзя…», «Нечего об этом дискутировать…», «Я здесь секретарь райкома…»