Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Французские повара, к несчастью, испортили мой вкус.
Он отомстил русским по-своему: пригласил их к себе отведать французской кухни, а потом в донесениях, желая «позабавить» короля, зло издевался над «русскими невежами».
Им «в жизнь свою не удавалось так хорошо пообедать», они хоть и царедворцы, а вели себя, как воры, и «без дальних церемоний забрали с собой все сухие фрукты». С тем же злорадством доносил Невилль, что «Московия самая низменная страна из всей Европы» и «самая невежественная»: в Москве только четыре человека знают латынь, а войско московское — «это просто толпа грубых и беспорядочных крестьян». И вдруг, среди всего этого злопыхательства и невероятного высокомерия заграничного дипломата, вы читаете в воспоминаниях одну за другой страницы, полные дружбы, глубочайшего уважения и даже преклонения: это страницы, посвященные Василию Васильевичу Голицыну.
В прекрасный июльский день де ля Невилль посетил палаты Василия Васильевича. Весь Охотный ряд сбежался поглядеть на посольскую карету и кудрявого франта, легкого, как бабочка. Василий Васильевич принял гостя ласково, с самой приятной учтивостью, говорил с ним по-латыни и показал прекрасную осведомленность во всех европейских делах. Его, «сберегателя» государства, очень интересовали события в Англии в настоящем и прошлом, в частности эпоха протектората Оливера Кромвеля, личность английского лорда-протектора и еще больше идейное наследство, оставленное им: идеи о «гражданстве», о «веротерпимости», об избирательном праве. Какое совпадение! Ведь он, Василий Голицын, сам давно уже размышлял о том же!.. И Василий Васильевич, на сей раз с еще большим блеском, чем обычно, — ведь в лице де ля Невилля его слушала Европа, — рассказал о всех своих обязательных планах. А сам, не переставая потчевать, ласково шутил, что пить вина и крепкие напитки, как вообще в Москве ведется, он редкого гостя не неволит. Угощенье, сервировка стола были отменные — это тебе не царский обед!.. В этих палатах все так напоминало Европу, что даже избалованный глаз француза нашел здесь для себя немало любопытного. Например, на потолках была нарисована планетная система, на стенах висели немецкие географические карты в золоченых рамах и редчайшая вещь — термометр высокохудожественной работы.
Француз был совершенно очарован: он говорил с «великим государственным мужем», одним из первейших министров Европы и культурнейшим человеком.
«Меня приняли не хуже, чем при дворе какого-нибудь итальянского князя!» — думал он, садясь в карету.
Охотнорядские зеваки, горланы и попрошайки побежали за ним. Посол не замечал их. Откинувшись на бархатные подушки, посол с улыбкой вспоминал подробности своего исторического визита к «великому Голицыну»… Мысленно он даже составлял очередное донесение королю о замечательном государственном деятеле Московии. Дипломатический агент даже оказался способным на идиллический восторг перед «великим» Голицыным: «…он хотел населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов — в храбрецов, пастушьи шалаши — в каменные палаты». Он не побоялся с явным пристрастием оправдать все неудачи Голицына, объясняя их привычными для западного дипломата причинами: дворцовыми интригами, действиями врагов и завистников. Главной трагедии Василия Голицына европейский его биограф, конечно, не понял, он просто не заметил ее. А что «великий министр», так очаровавший его, доживает последние дни, — это ему и в голову не пришло.
«Он обещал устроить мне аудиенцию у царя и, конечно, исполнил бы свое обещание, если бы не впал в немилость». Биограф опять не понял: он считал, что произошла просто «смена министров», а это надвигалась новая эпоха. Впрочем, в этом де ля Невилль и разбираться не хотел: злой и мрачный, отсиживался он, по приказу свыше, в своей посольской квартире под присмотром пристава и нетерпеливо дожидался, когда эти опротивевшие ему «варвары» кончат наконец «свои смятения и раздоры», которые казались иностранцу бессмысленными. А происходило как раз событие важнейшего политического значения: новая, петровская Россия выходила на историческую дорогу.
Софья оказалась проницательнее своего «ближнего боярина». Присматриваясь к военным забавам Петра, она видела в них будущую угрозу своей власти и ждала момента, чтобы выступить против брата. В августе 1689 года Софья решила повторить дворцовый переворот 1682 года, но жестоко просчиталась, хотя и готовилась к этому шагу. Верный ей Шакловитый сосредоточил в Кремле крупный стрелецкий отряд, а на Лубянке стояли наготове триста стрельцов. Но время было уже не то. В руках Петра была военная сила, и разумом он стал уже не дитя, а орленок, который расправлял крылья. Кроме его военных сторонников, семеновцев и преображенцев, нашлись у него единомышленники и среди стрельцов. Эти тайные сторонники-стрельцы и донесли Петру о планах Софьи. Он медлить не стал и поскакал в Троице-Сергиев монастырь, который, как сильнейшая крепость того времени, мог служить надежным убежищем. Посланный к Петру для переговоров патриарх Иоаким остался в Троице-Сергиеве. Софья и Шакловитый пытались поднять стрельцов, но безуспешно. Да и в эти критические часы, пожалуй, припомнили стрельцы, как еще недавно Софья обуздала их вольницу, и уж прежней охоты ринуться в бой за нее у них не нашлось. Тогда Софья сама поехала к Троице, но по пути ее возок был задержан по приказу Петра, ее вернули обратно в Москву. Правительница оказалась под арестом, который означал одно: ее власть была свергнута.
А что же делал князь Василий Голицын в эти решающие для софьинского режима дни? Василий Васильевич, подобно своему европейскому биографу, тоже отсиживался дома. Никто не видал его среди красных стрелецких кафтанов. Он не садился на коня, не махал саблей. Он просто сидел дома, даже и не понюхав пороху. Чего он ждал? Он и сам не знал, чего. Может статься, в эти дни посетили его многодумную голову некоторые довольно простые мысли, которые у подлинного политика-практика давно уже были бы превращены в действие: странно, он, словно не замечая действий врагов и завистников, даже не сумел воспользоваться своей почти неограниченной властью, чтобы обезопасить себя хотя бы от тех из них, которых хорошо знал. Но, подобно Петронию, ленивому мудрецу и сибариту, безвольно ожидавшему неизбежной императорской кары среди роз своей виллы, князь Василий пребывал в своих роскошных палатах в тишине и бездействии. Как-то получилось, что в эти дни он оторвался от друзей своих; что они делали, он не знал. Мимо сада и палат его, распугивая охотнорядский торг, мчались стрелецкие отряды. Стрелецкий окольничий Федор Шакловитый, объехав полки со своими ближними стрельцами, мчался в Кремль — драться за царевну Софью.
Был август, когда в золотой тишине московских садов поспевает нехитрое северное яблочко и хлопотливые пчелы жужжат и охорашиваются над каждой веткой, дурея от медово-сладкого запаха зрелых плодов. В палатах мелодически отбивали время часы — как-то слушал теперь их звон и музыку князь Голицын? Едва ли надеялся он совсем уйти от ответа: слишком уж многое ему «было ведомо», слишком много от него зависело и до самой последней минуты он не отказывался от власти. Он последний узнал, что в Троице-Сергиевой лавре работает розыскной шатер, что Софья выдала Шакловитого, который держит сейчас ответ за свои дела. Шакловитого первого и схватили. Еще бы! — он был сила. Худородный дьяк, возведенный Софьей в высокий военный чин, был предан ей, как честный рубака и исполнительный солдат. Он был решительный, страстный и упрямый человек. Открыто и щедро он высказывал свои чувства, и до последних дней на военных пирушках он шумно и весело пил «за здоровье боярина — князя Василия Васильевича Голицына», как за своего, ясное дело, главного руководителя-бойца. Узнав о предчувствиях Софьи, что ее «извести хотят», рассудил прямолинейно, как солдат: если положение опасное, — значит, надо стрельцов держать «через человека с ружьем» и быть готовым драться. Он твердо, как молитву, знал свои «за» и «против». За софьинский режим он готов был сложить голову, а Нарышкиных яростно ненавидел. Когда, еще за два года до стрелецкого бунта, ему передали слова царицы Натальи Кирилловны, которая якобы грозилась правительницу Софью постричь, он разразился по адресу царицы «многими неистовыми словами». Он называл ее «медведицею» и открыто угрожал, что вот именно ее, «государеву мать», он пострижет, и пусть потом из отдаленного и захудалого монастыря попробует она устрашать, одинокая, всеми забытая инокиня! И как бы в ответ еще каким-то своим мыслям он ухмылялся в бороду.
Становясь во главе стрелецкого бунта, он поступал последовательно и честно. Он не дремал, не раздумывал лишнее, а действовал. И одним из первых после разгрома стрелецкого «путча» был схвачен как «вор и изменник».