ЖД (авторская редакция) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ты сказал? Интеллектуальная элита?
— Да, объясню как-нибудь. Говорят, сейчас на них облавы начались — варяги, как всегда, борются не с внешним врагом вроде вас, а с теми, до кого могут дотянуться.
— Это ты мне расскажешь, да. Но не расскажешь ли ты мне, что мне делать с нашим будущим метисом?— Она похлопала себя по животу.
— Ну, что делать… Сама понимаешь, возвращаться в каганат я тебе не посоветую.
— Никакого каганата больше нет. Ему осталось лет пять от силы.
— Да, это верно. И почти все здесь.
— Конечно. А ты чего ждал?
— Именно этого и ждал. Я думаю, ты дождалась своего дня и можешь теперь жить тут, как и мечтала, полноправной гражданкой. У меня в Москве квартира. И мы бы с тобой туда вернулись.
— А как же наш гениальный план водить людей четыре года по долинам и по взгорьям?
— Ну, я периодически возвращался бы к тебе… Пойми, я ведь только для эксперимента. Если эту нацию не сформировать, она так и останется ни к чему не годной. Уже два года ходим, и прогресс налицо. Затвержены простейшие правила, в зародыше имеется дисциплина и чувство ответственности. Я подсчитал, в Ветхом Завете десятикратные преувеличения не редкость. Мафусаил прожил лет девяносто шесть, не более. За сорок лет хождений по пустыне люди поняли бы, что их водят по кругу, и ни один народ не выдержит сорокалетнего странствия. А вот четыре года походить с людьми, небольшим отрядом, без разлагающей оседлости… Я, впрочем, буду все время заходить в Москву. А может, вообще брошу всю эту затею. Пусть нация начнется с нас. С меня, с тебя и с него.
— Почем ты знаешь, может, будет она, а не он.
— Меня все устроит. Кто бы ни был.
— Ага. И я, значит, дезертирую.
— Почему дезертируешь? У вас в армии декрет не предусмотрен?
— У нас в армии по законам военного времени это считается дезертирство. И потом, даже если я как-то отмажусь от этого, как я объясню свой переезд в Москву? Перебегу на сторону врага, да?
— Я тебя так вывезу, что никто не узнает.
— Каким образом?
— Неважно, найду, придумаю. Я ведь все-таки из местных, меня тут все слушается, включая удачу. Приходи завтра, все придумаем.
— Приду, если смогу. Но учти, ничего придумывать я не намерена. Я останусь со своими — по крайней мере, пока смогу.
— Не вздумай вытравлять ребенка!— еле слышно запретил Волохов.
— Не вздумаю,— кивнула она.— Это у нас не принято. Но насчет тихой семейной жизни в Москве ты все-таки не обольщайся. Я — ЖД и всегда буду ЖД.
— Хорошо, я потерплю.
Ему вдруг стало невыносимо жаль ее. Он понял, куда она возвращается. Она возвращалась в ту самую вертикальную иерархию, которая не знала уже никакого сострадания, в торжество имманентных ценностей, где правил голос крови, тот самый вживленный чип. У варягов были еще хоть какие-то критерии — они ценили во враге отмороженность, замороженность, завороженность… У хазар критерий был один: наш — не наш. И не наш, обладай он всеми добродетелями, о необходимости которых так долго говорили хазары любого призыва, никогда не мог удостоиться одобрения: верно, только так и мог выжить народ, который все истребляли,— но ведь этот народ, как отлично знал теперь Волохов, подставлялся под истребления и нарывался на них только для того, чтобы тем безжалостней мстить от имени истребленных. Частью всего этого была Женька, и то, что при всем своем ЖДовстве она была человеком,— становилось главным залогом ее будущей гибели. Да еще она и беременна теперь — нет, уводить, только уводить.
— Жень, а ты не могла бы уйти со мной? Пожалуйста?
— Давай лучше ты уйдешь со мной. Я как бы захватила командира летучей гвардии. Он чапал тут огородами морковку воровать, я схватила его за морковку и привела в штаб. Давайте все, товарищи, посмотрим на живого варяга.
— Я не варяг, ты знаешь.
— Это ты себе придумал, чтобы не казаться захватчиком. Очень понятный психологический трюк.
— Слушай, я серьезно говорю. Тебе же так и так скоро нельзя будет там находиться.
— Не беспокойся, я найду убежище.
— В Европе? Типа у коллег?
— Нет, отсюда я никуда уже не денусь. Я дождалась дня, это моя земля, и я с нее не уйду.
— А, понятно. Ты дождешься вашей полной победы и примешь меня в семью, но только в качестве угнетенного. Дворецким назначишь? Или сразу в дворники?
Она хотела влепить ему затрещину, но он удержал ее руку.
— Ладно, не дерись, я от тоски.
— Идиот.
— А чего ты хочешь? Ты ведь была и будешь ЖД, сама сказала. Следовательно, можешь меня рассматривать только в качестве потенциального дворника,— нет?
— Да какой из тебя дворник, ты в комнате ни разу не убрал, когда жил у меня…
— Ну, тогда это не было моей обязанностью.
— Если мы победим,— а мы победим,— сказала она серьезно,— я, конечно, буду растить ребенка одна. Ты мне не нужен в качестве побежденного. А ты, вероятно, будешь скитаться с остатками своей гвардии, вынужденно бегая по России, потому что придется скрываться. Иногда будешь забегать ко мне, и мы будем опять урывками встречаться в какой-то бане. Сыну я буду рассказывать, что ты на опасном задании, а дочери — что ты сволочь и вообще все мужики сволочи. Потом ты пробегаешь со своей сворой четыре года и добегаешься до национального сознания. Придешь и убьешь меня, потому что это единственное, что надо со мной сделать. А ребенка похитишь и будешь воспитывать в лесах, чтобы получился Тарзан или Тарзанка. Универсальный мститель.
— Никогда. Я наймусь дворецким в соседний дом и буду тобой любоваться, когда ты будешь ходить мимо… за молоком…
— Когда мы придем к власти, молоко будет течь из крана,— сказала она.
— Господи, как я люблю тебя, Женя.
— И я тебя тоже, Володя.— Она редко называла его Володей, и он боялся, когда это случалось. Он вспомнил, как она прощалась с ним тогда, в каганатском аэропорту; он готов был разнести по бревну жалкую баньку, служившую им убежищем, и сжечь всю эту проклятую сырую землю вокруг, из-за которой они должны были теперь вот так… да и всю жизнь вот так…
— И спросить некого, да? Никто ведь не учил, как теперь со всем этим жить,— сказала она.
— Тысячи людей жили, и ничего.
— Тысячи людей жили до войны. А теперь война, причем, как всегда, гражданская.
— Тоже было. «Сорок первый».
— Нет, совсем другое дело. Там они оба варяги, только разного происхождения. Такое еще бывает. А мы два разных племени, совсем разных, и такое родство… Самое ужасное, что ты ведь тоже выполняешь программу, только не знаешь, какую. Я знаю, а у вас она скрыта. Наверное, такой ужас, что вы можете не выдержать. Что-нибудь гораздо страшнее, чем у нас.
— Нет у меня общей программы,— сказал Волохов.— Моя программа — быть с тобой, и только.
— Нет, так не бывает. Ладно, мне пора.
— Никуда тебе не пора.
— Точно пора. Главная драма в мире знаешь что? Что надо вставать.
— Я первым выйду.
— Никуда ты не выйдешь первым. Здесь наша территория. Если тебя возьмут, а я в это время в бане — что люди подумают? Помыться пошла? Сиди и выходи только по моему звонку. Я тебе по мобиле прозвонюсь, у меня не слушают.
— Женька!
— Все, Вол, все. Завтра на том же месте, в тот же час.
Она быстро обхватила его голову, чмокнула в угол рта и вышла, прихватив уродливую полевую сумку-планшет. Волохов сидел на полке и тихо ненавидел себя. Через десять минут заверещал мобильник.
— Да!
— Выходи, все чисто. До завтра.
— Женька!— простонал он, но она уже отключила связь. Волохов вышел из баньки и огородами пошел в Дегунино — деревню в трех верстах от Грачева, где расквартировалась по избам его летучая гвардия, будущий оплот национального самосознания.
2
Да, август, скоро август. Женька огородами возвращалась в штаб и думала, что все плохо, то есть все никак. Критерии исчезли окончательно, а главное, ей было страшно. Она шла по чужой земле с чужими запахами, как пробирался бы колонизатор по острову, полному змей, тарантулов и воинственных туземцев. И самое удивительное, что во время русского детства эта земля была ее собственной — она могла поверить, что это и впрямь ее Родина. Это и заставило ее вступить в ЖД — святая вера в то, что она тут на месте. Почему-то при последних судорогах империи, которую она еще застала, ей можно было считаться тут своей, хоть и теснимой со всех сторон: люди вредили, но земля была родная. С березками, блин. Теперь эти самые березки, как назло, плакучие, страшными черными силуэтами выделялись вокруг, пахло травой и сыростью, под ногами хрустело и чавкало, и все, решительно все гнало ее отсюда — причем та самая природа, у которой она в детстве находила столько целебных секретов и ненавязчивых утешений, особенно усердствовала.
Самоубийственней всего было признаться, что ЖД тут не на месте, что и ей, и прочим давно пора поворачивать оглобли. Выходит, все было зря — ожидание, подготовка, многолетнее изучение местной истории, привязка к местности будущих роскошных зданий и грандиозных кибуцных оранжерей, утопические проекты, насаждение просвещения и свобод. Иногда, впрочем, ей и в каганате случалось спорить об этой программе: там говорили, что вернейший путь погубить Россию — дать ей то самое просвещение и свободы; но она отлично знала, что это все демагогия и что осуждать колонизацию гораздо легче, нежели нести цивилизацию. ЖД никогда не предполагали истреблять население России, кто бы и сколько бы ни клеветал на родное движение. Солдаты — другое дело; но мстить мирным жителям, отдаленным потомкам тех завоевателей? Женька и в мыслях не держала морить кого-то голодом, лишать работы, высмеивать ценности: это была не ее практика! Получалось, однако, что ЖД вели себя как буквальные захватчики, а вовсе не как уроженцы, вернувшиеся на родные земли. В пустыне и яблони цвели, и картошка урождалась — в сыром климате России, на идеальном черноземе Дегунина ничего не желало всходить. Все уходило в болото, гнило, размокало, амуниция на солдатах рвалась, автоматы не стреляли. Вдобавок Женька сама уже не представляла,— позор для комиссара, вечный источник комплексов!— какую часть страны они в конце концов контролируют: вроде бы Воронеж только что был наш, а вот уже и не наш; из Вологды были такие оптимистические сводки — но оставлена и Вологда… Во всем этом не было и тени логики: обычно города оставляются после битвы, так? Но здесь так называемые федералы и ЖД перемещались по стране хаотически, и никакое командование не могло точно сказать, по каким мотивам оставляется тот или иной город. Они входили в деревни, не оказывавшие сопротивления, и уходили из них, не встретив ни федералов, ни партизан. Так импотент слезает с бабы — не потому, что она его сбросила, она-то как раз ждет, что он начнет что-нибудь делать, а потому, что ему стыдно. Так и им было стыдно — ходили-ходили, что-то пытались совершить, терпели сокрушительное, сугубо мирное поражение и шли себе дальше, не нужные никому. Федералы давно избегали столкновений, поскольку мало к чему были способны,— демонстрировали вечную кутузовскую тактику: не надо никаких боев, пространство само сожрет… Женька думала раньше, что это будет родное, дружественное пространство. Но оно было чужим, алчным, ненасытным. Оно глотало их и глотало, а они, как бродячие артисты, шли в глубь России все дальше и дальше, показывая одни и те же фокусы: свобода, предпринимательство, пресса… ну? Нерентабельное закрывалось, новое не открывалось, крестьяне покорно выходили на работу, ничего не ладилось, все слушались — но так, как слушается кисель, принимая форму стакана и оставаясь неизменным по сути. Женька не знала, что ей тут делать, а деваться ей было некуда.