Инквизиция: Омнибус - Дэн Абнетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гхейт наблюдал за развитием всего этого с заторможенным ужасом и растущим замешательством, дрейфуя по морю абсурдных событий и противоречивых ощущений. Крики поднялись почти до невыносимого визга, заглушаемого лишь беспрестанными залпами хеллганов, остановив карусель его мыслей, даже не дав ей разогнаться.
Словно стервятники, усевшиеся на периферии какой-то изысканной казни, штурмовики стояли вдоль края чаши аудиториума, расстреливая тех суматошных плюрократов, кто осмеливался к ним приблизиться. Невзирая на грохот оружия, политики рвались наверх, распахнув свинячьи глазки и цепляясь за высокие ярусы сидений. Выстрелы рвали и обжигали яркую ткань, взрывная сила выстрелов вышибала фонтаны крови, сломленные и простреленные тела валились и опрокидывались назад, сминая соседей, осколки костей и драгоценности сыпались следом.
А внизу, подстёгивая их ужас, провоцируя на неуклюжее комичное восхождение, в толчее тел кипела грозовая туча. Где-то в её сердце находилась фигура — Гхейт мельком смог различить только это — но её черты и силуэт были за пределами даже его восприятия. Когда она прорезала себе жуткий путь сквозь толпу, подскакивая и пригибаясь, чтобы избежать гейзерных выплесков артериальной крови и отсечённой плоти, Гхейт узнал погребальный покров спутника кардинала — тонкой фигуры, которая сопровождала Арканниса из внешнего мира. Он вспомнил, как отметил позу воина, дисциплинированные движения, ауру самообладания.
Изменение было поразительным. Фигура превратилась в божество ножей, в шута скальпелей, в дервиша рассечения, который разнимал мышцы словно воду и разрубал кости словно мягкое дерево. Бурун кровопролития расплёскивался концентрическими кругами, словно рисуя алый цветок мандалы, включающей в себя каждую скамью, каждый мраморный выступ, каждое искромсанное тело. Стайка отсечённых пальцев порхнула в воздух и отчётливо пробарабанила по клетке Гхейта. Он едва обратил внимание, зачарованный опустошением.
— Она наслаждается… — сухой голос раздался настолько близко от уха Гхейта, что заставил его вздрогнуть. Он повернул голову насколько позволяла клетка, обнаружив рядом Арканниса, с тихой улыбкой наблюдающего за неистовой бойней. Кружевная струйка крови, хлестнувшей из какого-то неуловимого разреза где-то в Тороидальном зале, мазнула по его лицу изящным рубиновым штрихом. «Хмм,» — было единственной реакцией.
Гхейт, не имея возможности говорить, подумал: «Она?»
— О да, — ответил Арканнис на невысказанный вопрос, вынув из кармана шёлковый платок и элегантно стерев мазок. — Её зовут Трикара. Она ещё та артистка.
Мимо пролетело глазное яблоко, зрительный нерв крутился вокруг него, словно бешенное лассо.
— Хочу заметить, — сказал Арканнис, с заговорщицкой ухмылкой склонившись к Гхейту, — она весьма склонна покрасоваться.
Вонь крови и порохового дыма затопила обоняние Гхейта, запуская инстинктивные ответные реакции, скрытые глубоко в генах, пуская по подбородку нити слюны из-под кляпа и ещё сильнее напрягая сведённые мускулы.
— Я бы не пытался с этим бороться, дитя, — сказал Арканнис, глядя на него прищуренными глазами. — У тебя это в крови. Нельзя убежать от своего происхождения.
Гхейт подумал: «Ты читаешь мои мысли…»
Кардинал усмехнулся, как родитель, которого позабавила наивность ребёнка:
— Ты только сейчас понял?
«Ублюдок! Ты предал Матерь!»
— Предал? В самом деле предал? Возможно, тебе стоит озаботиться и глянуть ещё раз.
Гхейт оторвал взгляд от инеистых зрачков, ошеломлённый опустошением, которое за скупые минуты, прошедшие с начала нападения, уже залило всё помещение. Словно ожесточённый вихрь, состоящий из тысячи кружащихся бритв, пронёсся по Тороидальному залу. Сейчас в живых оставалось лишь несколько плюрократов, суматошно бегущих и спотыкающихся; едва различимый асассин приближался к ним.
— Мне кажется, — сказал Арканнис, игнорируя ещё звучащие одинокие вопли, — что я вовсе не предавал Матерь.
Разум Гхейта кружился, обессилевший и сбитый с толку. В центре сознания билась мысль, которую невозможно было скрыть: «Я не понимаю!»
— Увы, — вздохнул Арканнис, опустив брови в убедительной имитации симпатии, — твоя способность понимать переоценена. Сегодня, с твоей помощью мы полностью уничтожили самого могущественного врага Матери и спровоцировали крах всех остальных.
«С моей помощью? Ты посадил меня в клетку… Я не сделал ничего!»
— О нет, ты сделал. Ты помнишь моего доброго друга маршала Делакруа? Когда до него дойдут известия, что вся администрация мира обнаружена в таком виде — убитая, разорванная на куски каким-то диким животным, как, ты думаешь, он отреагирует? Он вспомнит огрызающегося зверя, которого предъявили Плюрократии, и придёт к совершенно ошибочному выводу…
«О-он решит, что я вырвался на свободу… Он решит, что это сделал я!»
— Очень хорошо, Гхейт. Ты не так туп, как я боялся. Да, маршал Делакруа, только что назначенный генерал оборонительных сил Гариал-Фола, чей красочный послужной список приписывает ему историю чрезмерной реакции и рвения, разнесёт вести, что культ порочных еретиков, способных пробиться сквозь адамантий и уложить целое отделение штурмовиков, процветает в сердце его мира. Он введёт своё несчастное военное положение и навалится на преступников и нарушителей комендантского часа словно каменная лавина… Я уже встречал таких как он, Гхейт. Они думают, что панику можно задавить, заткнуть пробкой как бутылку какого-то редкого вина. Нельзя. Чем сильнее давишь, тем сильнее она становится. Наш друг Делакруа, поверив всему, что услышал сегодня в этом зале, и горя силой и мщением, посеет семена раздора и волнений гораздо эффективнее, чем ты или я вообще когда-нибудь смогли бы. Когда восстанет паства верных детей Матери, они встретят население, уже пребывающее в смятении, затоптанное военным режимом, запуганное тенями и недовольное тиранами, которым положено защищать его. Какие ещё обстоятельства могут лучше подойти для мятежа?
«Но Делакруа будет готов! Он нападёт на Церковь!»
— Я не отдавал ему таких приказов, Гхейт. Ты слышал, что я сказал. Я приказал ему организовать штабное совещание, помнишь?
«Но…»
— Скажи мне, дитя. Как ещё могли бы мы, верные дети Матери, создать ситуацию, когда все старшие офицеры нашего врага собрались в одном месте и в одно время?
Гхейт чуть не подавился, потрясённый и испытавший благоговейный ужас перед глубиной интриги, придя к невероятному выводу: «Ты знал, что он будет сегодня здесь… Это было вовсе не совпадением…»
— Очень хорошо. В моей работе не бывает совпадений. Я просмотрел повестки дня Плюрократии ещё в космосе, несколько недель назад, и подгадал, чтобы моё прибытие совпало со слушанием дела маршала. Всё просто.
«И в чём же состоит твоя работа, «кардинал»?»
Лицо Арканниса посерьёзнело, кривая улыбка исчезла. Он уставился прямо на Гхейта, не оставляя в голове гибрида места сомнению и неуверенности, заполнив всё его сознание пронизывающей глубиной своих глаз:
— Я — Элюцидиум, — сказал он и, сняв ключ со шнурка на поясе, отпер клетку, удерживающую пленника.
* * *В своём логове, развалившийся в бессмысленном ожирении на поддоне гниющего мяса, заляпанный свернувшейся смолой собственной слюны, патриарх замер.
Прервалось бессмысленное бормотание; хаотичное вращение крошечных свиных глазок прекратилось с чем-то, напоминающим сосредоточенность, и в то время, как три контагия, избранные для ухода за гротескным мессией, бродили вокруг в безмозглом замешательстве, он выпрямился.
Жабо из атрофировавшейся плоти, сегментированной и сморщенной веками бессилия, собралось и обвисло, словно намоченное парное мясо, выдавливая слизь из пота и мёртвой кожи, что покрывала двинувшегося бегемота. Частицы разрушенных хрящей — не более чем мелкие обесцвеченные чешуйки хрупкого хитина — осыпались с разноцветного панциря, словно снег. Он сжал человеческие кисти вторых рук, костяшки захрустели, как сухая щепа, окостеневшие когти щёлкнули друг об друга.
Никогда прежде на памяти конгрегации тучная горгулья не была ничем иным, кроме как растением. Его существование было больше символическим, чем практическим: аватара Матери, вокруг которого сосредоточено поклонение и почитание. Идол, столь же бесчувственный и необщительный, как и стилизованные статуи Императора людей, вырезанные в гипсе и слоновой кости в соборе наверху.
Патриарх был глифом, символом, центром преклонения. Более ничем. Так было всегда. Но не теперь.
Он грузно сел на корточки, рассматривая и сжимая руки с безмолвным восхищением — ребёнок, впервые осознавший себя. Загнутые крючья основных рук, длинные серпообразные когти с блестящими сухожилиями у основания, сжимались с протяжным скрежетом, словно ножницы, острые края мелодично терлись один об другой.