Педагогическая поэма - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не подошел к Мише Овчаренко, который возле самой соборной паперти разложил на ступенях новые, вчера купленные лопаты, грабли, метлы. В руках Миши новенький блокнот, тоже вчера купленный. В этом блокноте Миша должен был записывать, какому отряду сколько выдано инструментов. Миша имел вид очень глупый рядом со своей ярмаркой, ибо к нему не подошел ни один человек. Даже Ваня Зайченко, командир десятого отряда куряжан, составленного из его приятелей, на которого я особенно надеялся, не пришел за инструментами, и за завтраком я его не заметил. Из новых командиров в столовой подошел ко мне Ховрах, стоял со мной рядом и развязно рассматривал проходящую мимо нас толпу. Его отряд — четвертый — должен был приступить к разломке монастырской стены: для него у Миши заготовлены были ломы. Но Ховрах даже не вспомнил о порученной ему работе. По-прежнему развязно он заговорил со мной о предметах, никакого отношения к монастырской стене не имеющих:
— Скажите, правда, что в колонии имени Горького девчата хорошие?
Я отвернулся от него и направился к выходу, но он пошел со мной рядом и, заглядывая мне в лицо, продолжал:
— И еще говорят, что воспитательки у вас есть… Такие… хлеб с маслом. Га-га, интересно будет, когда сюда приедут! У нас здесь тоже были бабенки подходящие… только знаете что? Галаза моего, ну и боялись! Я как гляну на них, так аж краснеют! А отчего это так, скажите мне, отчего это у меня глаз такой опасный, скажите?
— Почему твой отряд не вышел на работу?
— А черт его знает, мне какое дело! Я и сам не вышел…
— Почему?
— Не хочется, га-га-га!..
Он прищурился на соборный крест:
— А у нас тут, на Подворках, тоже есть бабенки забористые… га-га… если желаете, могу познакомить…
Мой гнев еще со вчерашнего дня был придавлен мертвой хваткой сильнейших тормозов. Поэтому внутри меня что-то нарастало круто и настойчиво, но на поверхности моей души я слышал только приглушенный скрип, да нагревались клапаны сердца. В голове кто-то скомандовал «смирно», и чувства, мысли и даже мыслишки поспешили выпрямить пошатнувшиеся ряды. Тот же «кто-то» сурово приказал:
— «Отставить Ховраха! Спешно нужно выяснить, почему отряд Вани Зайченко не вышел на работу и почему Ваня не завтракал?»
И поэтому и по другим причинам я сказал Ховраху:
— Убирайся от меня к чертовой матери!.. Г…о!
Ховрах очень был поражен смоим обращением и быстро ушел. Я поспешил к спальне Зайченко.
Ванька лежал на голом матраце, и вокруг матраца сидела вся его компания. Ваня положил руку под голову, и его бледная худая ручонка на фоне грязной подушки казалась чистой.
— Что случилось? — спросил я.
Компания молча пропустила меня к кровати. Одарюк через силу улыбнулся и сказал еле слышно:
— Побили.
— Кто побил?
Неожиданно звонко Ваня сказал с подушки:
— Кто-то, понимаете, побил! Вы можете себе представить? Пришли ночью, накрыли одеялом и… здорово побили! В груди болит!
Звонкий голос Вани Зайченко сильно противоречил его похудевшему синеватому личику.
Я знал, что среди куряжских флигелей один называется больничкой. Там среди пустых грязных комнат была одна, в которой жила старушкафельдшерица. Я послал за нею Маликова. В дверях Маликов столкнулся с Шелапутиным:
— Антон Семенович, там на машине приехали, вас ищут!
У большого черного фиата стояли Брегель, товарищ Зоя и Клямер. Брегель величественно улыбнулась:
— Приняли?
— Принял.
— Как дела?
— Все хорошо.
— Совсем хорошо?
— Жить можно.
Товарищ Зоя недоверчиво на меня посматривала. Клямер оглядывался во все стороны. Вероятно, он хотел увидеть моих сторублевых воспитателей. Мимо нас спотыкающимся старческим аллюром спешила к Ване Зайченко фельдшерица. От конюшни доносились негодующие речи Волохова:
— Сволочи, людей перепортили и лошадей перепортили! Ни одна пара не работает, поноровили коней, гады, не кони, а проститутки!
Товарищ Зоя покраснела, подпрыгнула и завертела большой нескладной головой:
— Вот это соцвос, я понимаю!
Я расхохотался:
— Как не находит? — язвительно улыбнулся Клямер. — Кажется, именно находит?
— Ну да, сначала не находил, а потом уже нашел.
Брегель что-то хотела сказать, пристально глянула мне в глаза и ничего не сказала.
5. Идиллия
На другой день я отправил Ковалю такую телеграмму:
«Колония Горького Ковалю ускорь отьезд колонии воспитательскому персоналу прибыть Куряж первым поездом полном составе».
На следующий день к вечеру я получил такой ответ:
«Вагонами задержка воспитатели выезжают сегодня».
Единственная в Куряже линейка в два часа дня доставила с рыжовской станции Екатерину Григорьевну, Лидию Петровну, Буцая, Журбина и Горовича. Из бесчисленных педагогических бастионов мы выбрали для них комнаты, наладили кое-какие кровати, матрацы пришлось купить в городе.
Встреча была радостная. Шелапутин и Тоська, несмотря на свои пятнадцать лет, обнимались и целовались, как девчонки, пищали и вешались на шеи, задирая ноги. Горьковцы приехали жизнерадостные и свежие, и на их лицах я прочитал рапорт о состоянии дел в колонии. Екатерина Григорьевна подтвердила коротко:
— Там все готово. Все сложено. Нужно только вагоны.
— Как хлопцы?
— Хлопцы сидят на ящиках и дрожат от нетерпения. Я думаю, что хлопцы наши большие счастливцы. И кажется, мы все счастливые люди. А вы?
— Я тоже переполнен счастьем, — ответил я сдержанно, — но в Куряже больше, кажется, нет счастливцев…
— А что случилось? — взволнованно спросила Лидочка.
— Да ничего страшного, — сказал Волохов презрительно, — только у нас сил мало. И не мало, так в поле ж работа. Мы теперь и первый сводный, и второй сводный, и какой хотите.
— А здешние?
Ребята засмеялись:
— Вот увидите…
Петр Иванович Горович крепко сжал красивые губы, пригляделся к хлопцам, к темным окнам, ко мне:
— Надо скорее ребят?
— Да, как можно скорее, — сказал я, — надо, чтобы колония спешила как на пожар. А то сорвемся.
Петр Иванович крякнул:
— Нехорошо выходит… нужно поехать в колонию, хотя бы нам и трудно пришлось в Куряже. За вагоны просят очень дорого, не дают никакой скидки, да и вообще волынят. Вам необходимо на один день… Коваль уже перессорился на железной дороге.
Мы задумались. Волохов пошевелил плечами и тоже крякнул, как старик:
— Та ничего… Поезжайте скорише, как-нибудь обойдемся… и все равно, хуже не будет. А только наши пускай там не барятся (не задерживаются).
Иван Денисович, сидя на подоконнике, ухмылялся спокойно и рассматривал часовые стрелки:
— А через два часа и поезд. А какое ваше завещание будет?
— Мое завещание? Черт, какие тут завещания! Силы, конечно, никакой применять нельзя. Вас теперь шестеро. Если сможете повернуть на нашу сторону два-три отряда, будет прекрасно. Только старайтесь перетягивать не одиночками, а отрядами.
— Агитация, значит? — спросил Горович грустно.
— Агитация, только как-нибудь не очень прозрачно. Больше рассказывайте о колонии, о разных случаях, о строительстве. Да чего мне учить вас! Глаза раскрыть, конечно, не сможете так скоро, но понюхать что-нибудь дайте.
В моей голове варилась самая возмутительная каша. Прыгали, корчились, ползали, даже в обморок падали разные мысли и образы, а если какая-нибудь и из них и кричала иногда веселым голосом, я начинал серьезно подозревать, что она в нетрезвом виде.
Есть педагогическая механика, физика, химия, даже педагогическая геометрия, даже педагогическая метафизика. Спрашивается: для чегоя оставлял здесь, в Куряже, в темную ночь этих шестерых подвижников? Я разглагольствовал с ними об агитации, а на самом деле рассчитывал: вот в обществе куряжан завтра появтся шестеро культурных, серьезных, хороших людей. Честное слово, это была ставка на ложку меда в бочке дегтя… впрочем, дегтя ли? Жалкая, конечно, химия. И химическая реакция могла наметиться жалкая, дохлая, бесконечная.
Если уж нужна здесь химия, то другая: динамит, нитроглицерин, вообще неожиданный, страшный, убедительный взрыв, чтобы стрелой прыгнули в небеса и стены собора, и «клифты», и детские души, и «глоты», и агрономические дипломы.
Между нами говоря, я готов был и себя самого и свой передовой сводный заложить в какую-нибудь хорошую бочку — взрывной силы у нас, честное слово, было довольно. Я вспомнил тысяча девятьсот двадцатый год. Да, тогда начинали сильнее, тогда были взрывы и меня самого носило между тучами, как гоголевского Вакулу, и ничего я тогда не боялся. А теперь торчали в голове всякие бантики, которыми будто бы необходимо украшать святейшую ханжу — педагогику. «Будьте добры, grand maman, разрешите один раз садануть в воздух». — «Пожайлуста, — говорит она, — саданите, только чтобы мальчики не обижались».