За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Форстер стал говорить тише, медленнее. Вовсе замолчать он не решался. Гитлер покашлял и, не поворачивая головы, спросил:
— Вам известно о том, что Сталин на Волге?
— Нет, таких данных нет, мой фюрер.
Гитлер улыбнулся.
— Данных нет?
Вчера Форстеру казалось, что приказ взять Сталинград 25 августа родился из знания обстановки, точного расчета, из проникновения в детали событий. Гитлер, казалось ему, учел неистраченные моторесурсы танков, знал подвижность тылов, количественные и качественные преимущества воздушных сил, ясно представлял динамическую силу каждой пехотной дивизии, темп движения к фронту резервов, боеприпасов, характер коммуникаций. Ему казалось, что информация фюрера бесконечно широка и богата, что, произнося: «Stalingrad muss fallen!», он учел и зависимость проходимости дорог в Донской степи от метеорологических условий, и потопленные английские транспорты, не дошедшие до Мурманска, и удар на Александрию, и события на Сингапуре {215}.
Сейчас он понял, что слова «Stalingrad muss fallen!» родились из иных оснований, более веских, чем действительность боевых полей. Так о н хотел!
Форстер со страхом подумал, что Гитлер перебьет его, станет задавать вопросы. Он слышал о манере фюрера нетерпеливо и беспорядочно задавать вопросы, сбивая этим докладчика. При большой раздражительности фюрера это часто губило докладчиков, не знавших, каких ответов он ждет от них. Но сейчас Гитлер молчал.
Форстер не понимал, что видел фюрера в те минуты, когда ничье постороннее суждение его не интересовало; он в такие минуты не читал сводок и радиошифра: наступление армий не определяло хода его размышлений; единственно ход его мысли, казалось ему, определял движение событий и сроки свершений.
Инстинктивное чувство подсказывало Форстеру, что лучше говорить фюреру, с безразличным терпением слушавшему и молчавшему, как раз о той части проблемы, которая не находится в его, фюрера, воле и власти. Он заговорил о численности советских войск на юго-востоке, о русских резервах, обнаруженных последними данными воздушной и агентурной разведок, о ночном движении с севера к Саратову пехотных и танковых частей, о вероятном варианте обороны города, который примет Генштаб Красной Армии, об опасности флангового контрудара с северо-запада: кое-какие едва уловимые признаки такого намерения у русских он заметил. Он нарочно, чтобы заинтересовать фюрера, преувеличил значение таких опасений, хотя сам совершенно не верил в них. Он радовался своему дипломатическому чутью, хотя говорил именно то, что особенно раздражало и сердило Гитлера.
Гитлер вдруг с любопытством посмотрел на него.
— Вы любите цветы, полковник?
Опешивший Форстер, никогда не испытывавший интереса к красотам флоры, не колеблясь, ответил:
— Да, мой фюрер, я очень люблю цветы.
— Я так и думал,— сказал Гитлер,— ведь и генерал-полковник Гальдер увлекается ботаникой.
Возможно, он думал о том, что старым военным придется искать иных занятий… {216} Вероятно, он намекал на отставку показавшегося ему недалеким Форстера…
— Вопрос о Сталинграде решен, я не стану менять срок, данный мною,— сказал Гитлер, и в голосе его появилась скрипящая, жестяная нота, которую Форстер слышал при трансляциях его речей.— Мне неинтересно, что решили русские, пусть узнают, что решил я.
Форстер понял, что Гитлер не станет слушать главной мысли о прорыве внутреннего оборонительного обвода с выходом к Волге, которая Форстеру казалась особо обоснованной, совершенной. Гитлер раздраженным голосом сказал:
— Паулюс — способный генерал, но он не понимает, что значит для меня время, сутки, час… К сожалению, этого не понимают не только мои генералы.— Он подошел к письменному столу и брезгливо отодвинул мизинцем лежащие на нем бумаги, потом постучал по этим бумагам карандашом, несколько раз повторил: — Цветы, цветы, музыка среди сосновых лесов, мошенники.
Все большее напряжение, мучительный страх охватывали Форстера — таким чуждым и непонятным был тот, кто, казалось, забыв о нем, быстрой походкой зашагал, то удаляясь, то стремительно приближаясь к нему. Вдруг ему показалось, что Гитлер, внезапно вспомнив о нем, крикнет, затопает ногами. Форстер стоял опустив голову, шли секунды ужасной тишины.
Гитлер остановился и произнес:
— Ваша дочь, я слышал, слаба здоровьем. Передайте ей привет. Какие у нее успехи в художественной школе? Я был бы счастлив заняться живописью, будь у меня возможность… Время… Время… Я улетаю сегодня на фронт… Я теперь тоже гость в Берлине.
И он, улыбаясь серыми губами, протянул Форстеру свою холодную и влажную руку, сожалея, что не может продолжать с ним беседу.
Форстер дошел до угла, где ожидал его автомобиль. Он ощутил, казалось ему, силу фюрера, заставившую его трепетать. «Передайте ей привет, передайте ей привет»,— несколько раз повторил он. Садясь в машину, он почему-то вспомнил, что вчера днем самолет, летевший к Варшаве над сосновым лесом и желтыми песчаными пустырями, вдруг резко изменил курс. Форстер успел заметить ниточные рельсы одноколейной железной дороги, шедшей между двумя стенами сосновых деревьев к площадке, где среди досок, кирпича, белой извести копошились сотни людей. Несколько сигнальных запретительных ракет заставили летчика резко изменить курс. По-видимому, здесь шло секретное военное строительство {217}. Штурман, наклонившись к уху Форстера с той фамильярностью, какую позволяют себе в воздухе летчики в обращении к высокопоставленным пассажирам, сказал, указывая в окошко:
— Гиммлер в этом лесу строит храм для варшавских евреев, боится, что мы разгласим раньше срока радостный для них сюрприз.
Он почувствовал, что фюрер в своем стремлении к мировому господству утратил обычные житейские представления. В такой холодной высоте уже не было добра и зла, ничего не значили страдания, не могло быть милосердия, упреков совести…
Но эти напряженные и непривычные мысли были трудны, и через несколько секунд Форстер отвлекся, стал глядеть на нарядных людей в машинах, на детей, стоящих с бидончиками в очереди, на толпу, выходящую из тьмы метро и идущую в тьму метро, на лица молодых и старых женщин, занятых заботами дня, несущих портфели, пакеты, сумки…
Нужно заранее решить, какие из своих ощущений и наблюдений следует рассказать в генеральном штабе, какие — знакомым, какие — близким друзьям. А ночью в спальне шепотом он расскажет жене о своем страхе и о том, что Гитлер не похож на свои фотографии — сутул, сер, с нездоровыми мешками под глазами.
Он мысленно повторял все свои ответы, каждую фразу своего доклада, и его поразила простая мысль: все, что он говорил,— касалось ли это его самочувствия, пятидневной отсрочки, которую просил Паулюс, положения русских армий, любви его к цветам,— все, от первого до последнего слова, было ложью, комедиантством. Он лгал и словами, и интонациями голоса, и выражением лица, он чувствовал, что какая-то огромная, непонятная сила заставляла его лгать. Почему? Он не мог понять этого.
Впоследствии Форстер вспомнил, как он, когда никто не думал об этом, предупреждал Гитлера о возможности контрудара. Он был искренне потрясен силой своего предвидения. Но он, конечно, забыл, искренне и невольно забыл, что сказал об этом, совершенно не веря в то, что говорит, а лишь рассчитывая заинтересовать фюрера в минуту, когда тому ничто в мире не казалось значительным, кроме того, что он сам задумывал и решал.
28Захват Сталинграда для Гитлера означал не только достижение важных стратегических результатов: нарушение связи между севером и югом, нарушение связи между центральными областями России и Кавказом. Захват Сталинграда не только определял возможность широкого вторжения на северо-восток, в глубокий обход Москвы, и на юг, к достижению конечных целей геоэкспансии третьей империи.
Захват Сталинграда являлся задачей внешнеполитической — решение ее могло определить важные изменения в позиции Японии и Турции.
Захват Сталинграда являлся задачей внутриполитической — падение его укрепило бы позиции Гитлера внутри Германии, явилось бы реальным знаком окончательной победы, обещанной немецкому народу в июне 1941 года; падение Сталинграда явилось бы искуплением несостоявшегося блицкрига, который должен был закончиться, по обещанию фюрера, через восемь недель после начала вторжения в Россию; падение Сталинграда явилось бы оправданием поражений под Москвой, Ростовом, Тихвином и ужасных зимних жертв, потрясших немецкий народ. Падение Сталинграда укрепило бы власть Германии над ее сателлитами, парализовало бы голоса неверия и критики.
И наконец, падение Сталинграда было бы торжеством Гитлера над скептицизмом Браухичей, Гальдеров, Рундштедтов {218}, над сомнениями Муссолини в умственном превосходстве партнера {219}, над тайной кичливостью Геринга.