Маленькая жизнь - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я люблю тебя, Джуд, — сказал он, и через мгновение он ответил так, как отвечал всегда:
— Я тоже люблю тебя, брат Лука.
И они поехали дальше.
Он был такой же, как эти мальчики, но на самом деле не такой; он отличался от них. Он никогда не станет одним из них. Он никогда не будет бежать через поле, а мать никогда не крикнет ему вслед, что надо что-нибудь съесть перед игрой, а то он устанет. У него никогда не будет своей кровати в хижине. Он никогда больше не будет чист. Мальчики играли на поле, а он с братом Лукой ехал к врачу, и это был врач, который, как он знал по опыту предыдущих визитов к другим врачам, окажется каким-то не таким, каким-то нехорошим человеком. Он был так же далек от этих мальчиков, как и от монастыря. Он ушел так далеко от себя, от человека, которым надеялся стать, что словно и не был больше мальчиком, словно стал кем-то совершенно иным. Такова теперь была его жизнь, и он ничего не мог с этим поделать.
Возле здания, где был кабинет врача, Лука потянулся и приобнял его.
— Сегодня отпразднуем, только ты и я, — сказал брат, и он кивнул, потому что ему больше ничего не оставалось.
— Пошли, — сказал Лука, и он вылез из машины и зашагал за братом Лукой через парковку по направлению к коричневой двери, которая уже открывалась перед ними.
Первое воспоминание: больничная палата. Он знал, что это палата, еще не открыв глаз, по запаху, по особенной знакомой тишине — не вполне тихой. Рядом с ним — Виллем, спит в кресле. Недоумение: почему Виллем здесь? Он же должен быть где-то далеко. Ну да, на Шри-Ланке. Но Виллем не там, а здесь. Как странно, подумал он. Интересно, почему он здесь? Это было первое воспоминание.
Второе воспоминание: та же больничная палата. Он повернулся и увидел, что на краю его койки сидит Энди, небритый и изможденный, и улыбается ему странной, неубедительной улыбкой. Он почувствовал, как Энди сжимает его руку — он не осознавал, что у него есть рука, пока Энди ее не пожал, — и попытался ответить тем же, но не смог. Энди на кого-то посмотрел, и он услышал, как он спрашивает: «Нервы повреждены?» — «Возможно, — сказал другой человек, человек, который ему не был виден, — но если повезло, то это скорее…» — и он закрыл глаза и снова уснул. Это было второе воспоминание.
Третье, четвертое, пятое и шестое воспоминания на самом деле вовсе и не были воспоминаниями: то были лица людей, их руки, их голоса, они склонялись к его лицу, брали его за руку, обращались к нему — Гарольд, и Джулия, и Ричард, и Люсьен. Как и седьмое и восьмое: Малкольм, Джей-Би.
В девятом воспоминании снова возник Виллем, он сидел рядом и просил прощения за то, что вынужден уехать. Ненадолго, потом он сразу вернется. Он плакал, было не вполне понятно почему, но это не казалось необычным — все они плакали, плакали и просили у него прощения, что приводило его в замешательство, потому что никто из них ничего плохого не сделал, уж в этом-то он был уверен. Он попытался сказать Виллему, чтобы тот не плакал, что он в порядке, но распухший язык лежал во рту огромной бесполезной плитой, и он не мог им пошевелить. Виллем держал его за руку, а у него не хватало сил поднять другую руку, накрыть ею руку Виллема и успокоить его, и он вскоре оставил попытки.
В своем десятом воспоминании он все еще был в больнице, но в другой палате и по-прежнему чувствовал себя ужасно усталым. Болели руки. В ладонях он сжимал по поролоновому шарику, и надо было сжимать их по пять секунд и отпускать на пять секунд. Потом сжимать их на пять секунд и отпускать еще на пять. Он не помнил, кто ему велел так делать, кто дал ему шарики, но выполнял указания, хотя от этого упражнения по рукам проходила жгучая, резкая боль и после трех-четырех циклов он выматывался так сильно, что приходилось остановиться.
А потом однажды ночью он проснулся, выплывая из-под нагроможденных незапоминающихся снов, и понял, где он и почему. Потом он снова заснул, но на следующий день повернул голову и увидел человека, сидящего на кресле возле его койки; он не знал, кто это, но он этого человека уже видел. Человек приходил, садился, смотрел на него, иногда обращался к нему, но у него еще ни разу не получалось сосредоточиться на том, что он говорит, и в конце концов приходилось закрывать глаза.
— Я в сумасшедшем доме, — сказал он теперь этому человеку, и голос его звучал непривычно — пронзительно и грубо.
Человек улыбнулся.
— Вы в психиатрическом отделении больницы, да, — сказал он. — Вы меня помните?
— Нет, — сказал он, — но я вас узнаю.
— Я доктор Соломон. Я психиатр, работаю в этой больнице. — Пауза. — Вы знаете, почему вы здесь?
Он закрыл глаза и кивнул.
— Где Виллем? — спросил он. — Где Гарольд?
— Виллему пришлось вернуться на Шри-Ланку, там заканчиваются съемки. Он приедет, — послышалось шелестение страниц, — девятого октября. Стало быть, через десять дней. Гарольд придет в двенадцать; он всегда приходит в это время, помните?
Он помотал головой.
— Джуд, — сказал врач, — вы можете мне сказать, из-за чего вы тут оказались?
— Из-за того, — начал он, сглотнув, — из-за того, что я сделал в ванной.
Снова протянулась пауза.
— Верно, — тихо сказал врач. — Джуд, можете мне сказать, почему… — Но больше он ничего не слышал, потому что снова заснул.
Когда он проснулся в следующий раз, тот человек ушел, а на его месте сидел Гарольд.
— Гарольд, — произнес он своим странным новым голосом, и Гарольд, который сидел, поставив локти на колени и закрыв лицо ладонями, подпрыгнул и посмотрел на него так, будто он заорал.
— Джуд, — сказал он и сел рядом с ним на кровать. Он вынул шарик из его правой руки и вложил ему в ладонь свою руку.
Он подумал, что Гарольд ужасно выглядит.
— Прости, Гарольд, — сказал он, и Гарольд расплакался. — Не плачь, — сказал он ему, — не плачь, пожалуйста.
И Гарольд встал, зашел в туалет и шумно высморкался.
В ту ночь, оставшись один, он тоже заплакал — не из-за того, что сделал, а из-за того, что не добился цели и все-таки остался жив.
С каждым днем его сознание прояснялось. С каждым днем он все дольше бодрствовал. По большей части он ничего не чувствовал. Люди приходили его навестить и плакали, он смотрел на них и отмечал только непривычность их лиц и сходство всех плачущих — разбухшие носы, редко используемые мышцы растягивают рты в неестественные стороны, в неестественные очертания.
Он не думал ни о чем, его сознание оставалось чистым листом бумаги. Постепенно ему становились известны подробности: как менеджер студии Ричарда решил, что сантехник придет в тот же день в девять вечера, а не в девять на следующее утро (даже в своем затуманенном состоянии он недоумевал, кому могло прийти в голову, что сантехник явится в девять вечера); как Ричард обнаружил его, вызвал скорую помощь и поехал с ним в больницу; как Ричард позвонил Энди, и Гарольду, и Виллему; как Виллем вылетел из Коломбо, чтобы быть с ним рядом. Он чувствовал неловкость из-за того, что Ричарду пришлось его найти — эта деталь замысла всегда его смущала, хотя он помнил ход своих мыслей: Ричард спокойно переносит вид крови, он когда-то создавал скульптуры из крови, так что в его случае травматическое переживание будет не таким сильным, как у любого другого из его друзей, — но он попросил прощения у Ричарда, а тот погладил его по руке и сказал, чтобы он не беспокоился, что все хорошо.
Доктор Соломон приходил каждый день и пытался с ним беседовать, но ему было нечего сказать доктору Соломону. Чаще всего посетители с ним не разговаривали. Они приходили, садились, занимались своими делами или рассказывали что-то, явно не ожидая ответа, за что он был им признателен. Люсьен приходил часто, обычно с подарком, один раз — с большой открыткой, которую подписали все сотрудники конторы: «Это, конечно, ровно то, что тебе сейчас нужно, — сухо сказал он, — но уж как есть». Малкольм сделал ему модель воображаемого дома с окнами из веленевой бумаги и поставил на прикроватную тумбочку. Виллем звонил каждое утро и каждый вечер. Гарольд читал ему «Хоббита» — он раньше эту книгу не читал, — а когда Гарольд не мог прийти, приходила Джулия и продолжала с того места, на котором Гарольд остановился; эти визиты ему нравились больше всего. Энди приходил каждый вечер, когда посетителей уже не пускали, и ужинал с ним; беспокоясь, что он мало ест, Энди приносил ему то, чем ужинал сам, — однажды принес контейнер говяжьего бульона с перловкой, но он был все еще слишком слаб, ничего не мог удержать в руках, и Энди пришлось терпеливо кормить его с ложки. Когда-то такое его бы смутило, но теперь ему попросту было все равно: он открывал рот, принимая безвкусную еду, жевал и глотал.
— Я хочу домой, — сказал он Энди как-то вечером, пока тот ел сэндвич с индейкой.