Сочинения 1819 - Андре Шенье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэт, который жил своим творчеством, так и не вынеся своих произведений на суд публики, и возвысил безвестный голос тогда, когда молчать означало потворствовать злу — таков проникнутый внутренним напряжением образ Шенье в стихотворении Пушкина. Пушкин не сомневается в том, что в определенной ситуации поэт не может молчать; в то же время все в его стихотворении подводит к мысли об обреченности возвысившего голос певца, пусть даже его гибель — чистая случайность (“...день только, день один: // ...И жив великий гражданин // Среди великого народа”). Как известно, стихотворение содержит и биографический подтекст. Как отметил А. Слонимский, Пушкин, быть может, пытался предсказать свою собственную судьбу, не исключая возможности своего вовлечения в будущем в политический водоворот[782]. Поэт у Пушкина — сам творец своей судьбы (“Гордись и радуйся, поэт...”)« Он подобен Гераклу, складывающему свой погребальный костер ради освобождения и бессмертия (перевод 1 фрагмента идиллий Шенье на этот сюжет начат Пушкиным в том же 1825 г.). Пушкин вводит в свое стихотворение мотивы и образы “последних” ямбов Шенье, завершающихся строкой “Плачь, Доблесть, если я умру”, но оплакивает в нем не столько мстителя и праведника, сколько поэта — “Плачь, муза, плачь!..”, невоплощенные поэтические замыслы. Это последнее воззвание к музе возвращает нас к самому началу стихотворения, к его эпиграфу, говорящему о неумолкающем голосе лиры, к строкам “Певцу любви, дубрав и мира // Несу надгробные цветы...”. Начало и конец, альфа и омега в этом произведении — поэзия. Она словно некий очерчивающий и замыкающий земные страсти круг. И плач о мире.
И.А. Ильин был уверен, что “...в судьбе Андрэ Шенье Пушкин силою своего ясновидящего воображения постиг природу революции, ее отвратительное лицо и ее закономерный ход, и выговорил все это с суровой ясностью, как вечный приговор”[783]. С.С. Аверинцев замечает: “...порыв к Свободе как идеальный импульс Революции не может быть скомпрометирован ничем, даже Террором (...) Шенье критиковал Революцию не извне, а изнутри, исходя из ее принципов, на ее собственном языке, пережив первые радости ее прихода, вовсе не отрекшись от них после всех разочарований”[784].
Да, Пушкин осуждает террор и утверждает невиновность Свободы, “богини чистой”. Но при этом он почти словами Шенье, с поразительной верностью глубинной правде вещей, говорит: “Убийцу с палачами // Избрали мы в цари” (курсив мой. — Е.Г.). Что-то тягостно-тревожное есть в пушкинском образе народа, который, вкусив нектар Свободы, “все ищет вновь упиться им; // Как будто Вакхом разъяренный, // Он бродит, жаждою томим...” Но образ такого разъяренного и томимого жаждой крови народа, напоминающего бродящего, голодного зверя, есть и у Шенье в оде “Un vulgaire assassin va chércher les ténèbres” (“Убийца прячется под фонарем и в тумане...”)[785]. Сходный образ народа возникает впоследствии и в черновых строках стихотворения “Из Пиндемонти”: “При звучных именах Равенства и Свободы, // Как будто опьянев, беснуются народы...”[786] Об этих метаморфозах свободы, высоких идеалов скажет в следующем веке, быть может, не без влияния пушкинского стихотворения “Андрей Шенье”, Марина Цветаева в “Лебедином стане” (см. ниже).
Обращаясь к Шенье в дальнейшем, Пушкин подхватывает мотивы тайны, молчания, равнодушия к славе, ухода, бегства, столь характерные для французского поэта. Такой выбор, конечно, отмечен печатью романтического клише непризнанного, одинокого гения (этот образ — в центре первого перевода Пушкина из Шенье — начала поэмы “Слепец” — “Внемли, о Гелиос, серебряным луком звенящий”, 1823). Именно в соответствии с этим клише Латуш внес поправки и дополнения во фрагмент Шенье “Près des bords...”, усилив мотив безвестности певца, поющего “без отзыва”, чей “парус” “преследуем столькими аквилонами” (всех этих образов нет в оригинале Шенье). Пушкин, точно следуя варианту Латуша, еще больше акцентирует одиночество певца и потаенность его пути: в его переводе появляются такие образы, как “один, ночной гребец”, “мой парус одинокой”[787], “во мгле”, “тайные стихи”. Реминисценции из Шенье сходного характера различимы также в стихотворениях Пушкина “Поэт” (1827) и “Арион” (1827)[788], в котором “таинственный певец”, одинокий и беспечный, поет “гимны прежние” (Ср.: “Каков я прежде был, таков и ныне я” — буквально переведенная строка Шенье, дважды повторенная Пушкиным). Возможно, полустишие Шенье “Souvent, las d’être esclave...” (“Часто, устав быть рабом...”) из его знаменитой элегии XXXVI отразилось в стихотворении Пушкина “Пора, мой друг, пора! покоя сердца просит...” (1834): “Давно, усталый раб, замыслил я побег...” Оба произведения развивают мотив ухода, бегства, смерти.
В первом номере своего “Современника”, в 1836 г., Пушкин публикует перевод из Шенье “Покров, упитанный язвительною кровью...” (начатый еще в 1825, но завершенный только в 1835 г.): добровольная мученическая смерть героя (Геракла) и обретение таким образом свободы, бессмертия, о которых говорится в стихотворении Шенье и переводе Пушкина, представляется общим уделом обоих поэтов.
Последним аккордом звучит строка из стихотворения Пушкина “Отцы пустынники и жены непорочны” (1836) — “Любоначалия, змеи сокрытой сей...” (“Любоначалия, змеи сокрытой сей // И празднословия не дай душе моей”), в черновом варианте — “коварной”[789], т.е. точно так, как в оде Шенье “Игра в мяч”. У Пушкина эта строка обретает молитвенную (а не поучительную, как у Шенье) интонацию, выделяя один из грехов и выражая тягу к смиренномудрой свободе, очищающей от соблазна властолюбия.
Простодушие, беспечность, безвестность, эти слагаемые романтического образа поэта, сквозь призму которого воспринимался и Шенье, были с сочувствием отмечены не только Пушкиным, но и другими его современниками. К стихотворению “Près des bords où Venise...” вскоре после его публикации обращаются И.И. Козлов, В.И. Туманский, П.А. Плетнев, позднее друг А.А. Фета, А.Ф. Бржеский, варьируя и развивая его романтические ноты. При этом Туманский вводит в свой перевод романтический образ чужбины (“как он — без отзыва пою в стране чужой!”), а Козлов и Плетнев “сгущают” романтический “местный колорит”: один, используя напевный амфибрахий, как бы подражает мелодике итальянской канцоны, а другой предлагает вариант “в русском вкусе”, заменив гондольера на волжского рыболова.
Поэзия Шенье сыграла существенную роль в формировании элегической тематики и фразеологии в русской поэзии[790]. Наполненные сожалениями об уходящей юности и предчувствиями скорой смерти, сетующие на измену возлюбленной, тяготы несвободы, воспевающие “вольную бедность” и сельскую жизнь, стихотворения Шенье питали расцветшую