Игра времен (сборник) - Наталья Резанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обо всем этом я знала от Флоллона, Катерна, Измаила и других. Никто не собирался ничего от меня скрывать, я по-прежнему присутствовала на советах и совещаниях Торгерна с командирами. (Я уже говорила, что никто из них не заметил, что произошло.) На одном из таких совещаний среди прочих был и Оскар. Я, честно говоря, за лето успела забыть о его существовании, но он-то, понятно, не забыл. Я внимательно смотрела на него все время, пока они совещались. Мне было любопытно, как поведет себя эта жаба в образе человека. Кстати, в те минуты он более чем когда-либо походил на жабу. Я думала, у него глаза вылезут из орбит. А ничего не сделала эта жаба. Она сидела, грызла губы и не могла произнести ни слова.
Дня через два стало известно, что Оскар, посланный в горы на разведку, свалился со скалы и разбился. По-моему, он уже ничего не соображал от страха. Во всяком случае, я ничего не сделала, чтобы столкнуть его.
Однако после гибели Оскара возникла необходимость в новом начальнике отряда. И узнала я об этом от Торгерна. Что-то на него в тот день против обыкновения напала разговорчивость. Он говорил о Северном проходе, о том, что его необходимо занять и держать там пост, а людям своим он не доверяет, все они в последнее время скурвились, стали предателями и трусами.
– А Измаил? – спросила я. – Он что – трус, предатель?
– Он? С какой стати?
– Ну вот… а ты ищешь. Возле себя посмотри.
Торгерн мог бы отнестись с подозрением к этому совету. В самом деле, с чего бы мне хлопотать за Измаила? Но это ему и в голову не пришло. При захватившей его идее, что на всем свете только я и он живые, я могла говорить с кем угодно и кого угодно хвалить – меня ведь все равно никто не видел. Иногда я думаю – уж не радовало ли его мое уродство? Тогда он мне ничего не ответил, но вскоре я узнала, что на место Оскара назначен Измаил.
Незадолго перед отбытием он разыскал меня в лагере. Он не знал (и, вероятно, так и не узнал), что это я навела Торгерна на мысль об его возвышении. Он пришел попрощаться, однако видно было, что дело не только в прощании, что-то его тревожит. Он долго не решался приступить к делу, мне это надоело, и я потребовала, чтоб он перестал мекать и выкладывал, что ему нужно.
– Я боюсь, – наконец сказал он.
– Что? – Мне показалось, будто я ослышалась.
– Не за себя, – пояснил он. – Боюсь оставлять его.
Речь, разумеется, шла о Торгерне.
– Измаил! Ты не нянька, а он не младенец.
– Вот именно. Что-то нехорошо у меня на душе в последнее время, когда я на него смотрю. А тут вышло это повышение… А он ведь, если так дальше пойдет, запросто шею себе свернет.
– А при тебе не свернет?
– При мне – нет. – Он был необычайно серьезен.
– Знаешь что? Тебе пора уже привыкать быть господином, а ты ведешь себя по-прежнему как слуга.
Он, кажется, не обратил внимания на это замечание и продолжал гнуть свое.
– Поэтому я и прошу тебя… ни с кем другим я бы не завел этот разговор… Присмотри за ним. Ведь ты можешь, – произнес он эту вечную формулу, с которой они все ко мне обращались. – Я прошу.
Какая-то смутная тень коснулась моей души. Передались ли мне его мрачные предчувствия? Или это была тень будущей судьбы самого Измаила?
– Присмотрю.
– И сделай, что сможешь.
– Что смогу – сделаю.
Хорошо бы знать, когда я наконец перестану произносить эту фразу? Когда я наконец скажу: «Я сделала все, что могла, кто может, пусть сделает больше»?
И вот – я стояла у входа в свою палатку и смотрела, как они уходят. Уже отъехав порядочно, Измаил обернулся в мою сторону. Должно быть, он ожидал, что я помашу рукой ему вслед. Но я не помахала.
Измаил.
Признаться честно, я была рада, что Торгерн выбрал обходной путь. Если бы мы двинулись напрямик, то вскоре столкнулись бы с заставами противника, и кровопролитие было бы неминуемо. А пока мы будем огибать горы, я что-нибудь придумаю. Я не хотела войны вообще, а уж со Сламбедом тем более. Я никогда не понимала, как можно воевать с людьми, которые не сделали тебе ничего плохого. Но когда я пыталась об этом говорить, в свою очередь никто не понимал меня. Одни говорили: «Как это ничего плохого? А зачем они там живут?», другие: «Значит, не успели сделать», и все в том же духе. Сейчас я пишу об этом довольно спокойно, понимая, что нельзя сразу переубедить людей, которые привыкли всю жизнь слышать обратное, но тогда я была в бешенстве. О Господи, никогда я так не мучалась, как в ту осень. Даже сейчас. От собственного бессилия, от краха надежд, от ненависти, от лжи. Ложь, ложь, что бы то ни было, весь этот год я жила во лжи, я, не лгавшая никогда. Одного этого было достаточно, чтобы возненавидеть человека, а у меня причин для ненависти было несоизмеримо больше. И не могла я себя утешить тем, что он тоже страдает. Ведь он-то получал наслаждение от своих страданий. Мои же страдания были только страданиями, не облегченными ничем.
По странной аналогии я вдруг вспомнила еще одно речение Исаака Сириянина, всегда казавшееся мне неоспоримым. «Когда сердце живет, чувственность кончается. Оживление чувственности есть смерть сердца».
Но какое отношение это имеет ко мне? Ко мне – никакого.
Когда в очередной раз я спросила его: «Зачем я тебе?», он мне ответил: «Ты мое перед Богом оправдание». И это мне сказал человек, первым словом которого ко мне было: «Ведьма». Нет, честное слово, жаль. Он был таким образцовым законченным негодяем, а стал какой-то надтреснутый. Право, жаль.
Вероятно, я тоже выгляжу в этом повествовании не лучшим образом. Безжалостной и злоязычной. Относительно жалости я могу повторить лишь то, что уже говорила однажды Измаилу, – поберегу ее для тех, кто в ней на деле нуждается. А злые слова… Но жить в вечной подавляемой ненависти, говорить ровным голосом вместо того, чтобы орать, – откуда же здесь взяться добрым словам?
Я не оправдываюсь. И не прошу снисхождения. У меня хватает сил бороться со злом этого мира, но моя единственная молитва – чтоб их хватило победить зло в себе.
Я снова уклонилась от повествования. Вскорости пришли известия от Измаила. Ему со своим отрядом удалось беспрепятственно занять выгодную позицию в Северном проходе. Там ему и предстояло оставаться до получения особых распоряжений. Таким образом, получалось, что мы с ним не увидимся. Может, оно и к лучшему. Что-то все же он знал, что-то подсмотрел, любопытный мальчик. Я совсем по нему не скучала, хотя за весь год он был единственным моим другом. Даже не вспоминала. Как будто его и не было. Его, в сущности, и не было. Я уже прошла часть отведенной мне дороги, а он на свою даже не вступил.
А в остальном все оставалось неизменным. Все шло по воле Торгерна. Получалось какое-то ужасное несоответствие: в то время, когда моя жизнь висела на волоске и в глазах людей не стоила ничего, он исполнял то, что я ему говорила, а теперь, когда мое положение упрочилось и, по крайней мере внешне, мне ничего не угрожало, – перестал. Я не могла сделать ничего. Никто не мог сделать ничего. Я убеждалась в этом, беседуя с солдатами. Надо всем была воля Торгерна. Она была движущей силой этой войны. Они говорили об этом – кто с восхищением, а кто – со страхом. Со страхом даже больше, чем с восхищением. «Все на нем держится». «Без него все распадется». И я не могла ненавидеть всех этих людей, хотя среди них были воры, насильники и убийцы. Такими их сделала война. Такими их сделал Торгерн. Я понимала, что теперь, в походе, они уже не видят разницы между своей землей и чужой. Вскоре мне пришлось в этом убедиться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});