Том 11. Неопубликованное. Публицистика - Аркадий Стругацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, вы связываете, например, проблемы падения культуры и падения деревни?
А. С. — Несомненно. Впрочем, всеобщего падения культуры у нас все-таки нет. Та русская культура, которая расцвела в прошлом веке, имеет прочную связь с нынешней. Увы, тончайший слой интеллигенции — еще не нация. И надо сказать, этому звездному слою всегда доставалось, процветал он или впадал в ничтожество. Конечно, керосиновые факелы не бросали в Ясную Поляну. Но сколько, к примеру, библиотек сгорело во время крестьянских бунтов! Герцен предупреждал дворянство: лучше сами отдайте, поделите власть и добро с бедными. Но я думаю, это глас вопиющего в пустыне. Дележка не остановила бы крестьян. А с другой стороны, наша замечательная Екатерина, подруга Вольтера, задержала свободно изливаемую культурную мысль России лет на 15–20. Никакая Европа не помешала ей сослать Радищева, расправиться с Новиковым… Потоптались на русской культуре основательно. Не нужно идеализировать ее развитие в прошлых веках…
Борис Стругацкий: — Наверное, выскажу мысль еретическую. Но я совсем не уверен, что культура преобразует общество. Общество преобразу— ют производительные силы. Здесь я выступаю как самый заскорузлый марксист. Другой движущей силы я в обществе не вижу. Культура — ну что ж… Это один из элементов общественной жизни. Важный элемент. Может быть, самый ценный. Но не преобразующий, а, скорее, преобразующийся вместе с обществом. «Здравый смысл» достижим и без культуры. Можно накормить народ, одеть народ, образовать народ, все это уже осуществлено во многих странах.
— Сытое общество не есть цивилизованное общество…
Б. С. — Нет, оно цивилизованное, но не обязательно культурное. Цивилизация и культура — это разные вещи. Низкая культура в условиях дефицита не способна изменить расстановку социальных ценностей. Потому что, живя в этих условиях, мы обязательно будем ставить на первое место материальные ценности. Ведь какая у нас социальная программа? В первую очередь обеспечение инвалидов, больных, бедных, стариков. Проблема, которая в цивилизованном мире давно решена. На «второе» — обеспечение жильем. Да разве это проблема для цивилизованного общества!
— Рабочие вопросы…
Б. С. — Ну да. Если провести аналогию с частной жизнью человека… Мне ближе — писателя: это если бы писатель считал первоочередным купить хорошую пишущую машинку, второе по важности — раздобыть бумагу, и только на третьем месте — вопрос, как построить сюжет. Вот в таком положении находимся сейчас мы в силу неестественного состояния экономики и политики в стране. На протяжении многих десятилетий мы представляем собой гигантскую аномалию. Все человеческие цели и ценности перевернуты у нас с ног на голову.
— Но вы сами описали общество, в котором все сыты, производительные силы в полном порядке, а культура все равно не развивается. Интеллигентов ненавидят. И ваш «Град» — он все-таки «обреченный». Не потому ли, что все силы брошены на «продовольствие»?
Б. С. — Надо говорить не «обречённый», а «обречЕнный». «Град обреченный». Знаете, откуда это название?
— У Рериха, кажется…
Б. С. — Да, у Рериха есть картина. Огромный холм, на холме стоит мертвый город — белые стены, крепостные башни… А вокруг холма и вокруг города обвился гигантский спящий змей. Град обреченный… Так вот, культура не развивается в этом городе, потому что сам город является неестественным.
— Только поэтому? Только потому, что сам Град — искусственное порождение «Эксперимента»?
Б. С. — Конечно. Герои не понимают, что происходит. Фюрер Гейгер думает, что если собрался миллион народу, то можно жить по тем же законам, по которым живет Земля. Неверно. Они как были в состоянии экспериментальных существ, так и остались.
— Не является ли для вас творчество вынужденным эзоповым языком? Не для того ли вы прибегаете к форме фантастики, чтобы дать выход своим «крамольным» идеям?
Б. С. — Нет. Когда мы начинали писать фантастику, то клялись друг другу никогда не затрагивать политических проблем.
— Очень успешно выполнили эту клятву…
Б. С. — В ту пору нас интересовала не политика, а глобальный мотив: отношения человека и природы, борьба человека за место в мире… Вот об этом мы собирались писать всю жизнь.
— «Страна багровых туч» — это 55-й? Вам двадцать два года, Аркадию Натановичу тридцать…
Б. С. — Да, и постепенно… даже довольно быстро мы съехали с этой позиции. Она перестала нам казаться интересной — это во-первых. А во-вторых — началась первая оттепель, 56-й год, XX съезд, венгерские события… Переломом для нас стала повесть «Трудно быть богом». Она задумана давно, в спокойные для нас времена, как повесть о том, как высокоразвитое общество пытается вмешаться в историю низкоразвитого. Мы хотели решить для себя этический вопрос: можно это, нельзя? Вредно или полезно для изменяемого общества и так далее. Но в 1963 году, как вы помните, произошла историческая встреча Никиты Сергеевича с художниками в Манеже. И это событие потрясло нас. Шок. Достаточно было прочитать газеты, чтобы понять — а мы были лояльными ребятами, — что во главе нашего государства стоят люди, называющие себя коммунистами, и на виду у всего мира топчут искусство, культуру, интеллигенцию и лгут беззастенчивым образом. Этот шок перевернул наши представления о коммунизме, как к нему идти и почему он так далек. Мы не там искали врагов! Начиная с «Трудно быть богом» мы всеми силами, где только можем, боремся против лжи пропаганды. И защищаем интеллигенцию. Мы объявили ее для себя привилегированным классом, единственным спасителем нации, единственным гарантом будущего — идеализировали, конечно. И «Трудно быть богом» возникла как повесть, воспевающая интеллигенцию.
— Критик Ирина Васюченко высказалась в «Знамени»: «А неподражаемый Румата? Фанфарон, вечно переоценивающий свои силы, ставящий под удар не только себя… Посланец победоносного разума не сумел остаться человеком… Он активно действует, за ним — сила, а мир Стругацких устроен так, что только сила делает героя значительным».
Б. С. — Черт побери, неужели не видно, что Румата — несчастный человек, который всю жизнь действовал против своих естественных желаний! Это была первая, если можно так выразиться, диссидентская наша повесть. Наиболее отвратительным в мире, открывшемся перед нашими глазами, была ложь. Все можно понять: перегибы, несправедливости, даже казни; то, что у власти стоят люди недостойные и ведут они нас черт знает куда, — все можно понять и исправить можно, но при одном условии: скажите людям правду, хватит врать. В США, даже в наихудшие моменты их истории, газеты не стеснялись писать: «Гангстеры, подкупленные таким-то банкиром, поймали такого-то профсоюзного деятеля и сожгли его заживо». А у нас сжигали цвет нации под песню «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей!». Специфика советской истории в том и заключается, что возникла ситуация, когда (а) при ликвидации свободы печати (б) была создана мощная, разветвленная тайная полиция. Этих двух условий достаточно, чтобы можно было делать с любой страной все, что угодно. Поэтому судьба нашей страны оказалась такой ужасной. В 63-м году мы начали это понимать, а в 68-м году, после Чехословакии, уже все было ясно: есть определенные силы, силы, а не люди, и эти силы двигают страну в каком-то страшном направлении. Это было крайне болезненное прозрение. Многие из наших друзей пришли в партию с абсолютно чистыми душами, в конце 50-х, на волне антисталинской кампании — в партию, в партию…
— А вы?
Б. С. — Когда я был наивным, «верующим», я считал, что в партию мне вступать просто не пристало. Кто я такой? Сопляк. Когда же я стал разбираться в ситуации, то понял, что для партии не гожусь. Не умею выполнять приказы.
— Это принцип?
Б. С. — Да, это принцип.
— Как вы сейчас, с вершины возраста, опыта и полусотни книг, написанных о разных модификациях коммунистического общества, представляете себе коммунизм?
Аркадий Стругацкий: — Прежде всего, конечно, не в одной отдельно взятой стране. Коммунизм — это объединение всех стран, без границ и различия нации. Объединение на основе равного и очень высокого экономического потенциала, на основе высочайшей культуры, на основе великолепно разработанной системы воспитания.
— А культурные различия, разница в нравственных представлениях — как при этом возможно слияние, которое вы прогнозируете?
А. С. — Оно не только возможно, но и происходит уже сейчас. Европейская культура оказалась столь мощной, что воздействовала и на Китай, и на Японию. А доброкачественные воспитательные традиции Японии кое в чем перенимают Европа и Америка. Идет постоянное взаимопроникновение.
— А наша многострадальная страна? Она сможет влиться в этот мировой коммунизм?