Цицерон - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царь Египта однажды узнал, что Катон путешествует. Он тут же послал спросить, не желает ли Катон с ним встретиться. Катон равнодушно отвечал, что не против. Царь прождал его несколько дней, но Катон и не думал к нему приходить. Скрепя сердце царь решил отдать первый визит. Когда он вошел и увидел перед собой бедно одетого человека с книгой в руке, он подумал, что перед ним какой-то полусумасшедший. Но когда Катон заговорил, царь был поражен его ясным умом, разительными суждениями и ученостью.
Даже к почестям и славе — самому дорогому для каждого римлянина — этот странный человек был равнодушен. Он добивался некоторых должностей, когда считал, что это поможет ему сражаться за Республику. Но, когда дошло дело до консулата, он вдруг заупрямился и сказал, что хватит с него, не хочет он быть консулом. Друзья бросились его убеждать, говорили, как это нужно для Рима. Наконец он согласился. Но он палец о палец не ударил, чтобы добиться должности. А в день выборов явился на площадь босиком, почти голый, с мячом для игры в руках{46}. Узнав, что он провалился, он тут же убежал играть в мяч, словно школьник, которого отпустили с уроков (Ibid., 49–50).
С годами на Катона все чаще находили приступы непроглядной тоски. Все, что он любил, чему поклонялся, гибло на его глазах. И он стал пить. Цезарь с торжеством называл его пьяницей. Поклонники с возмущением кричали, что ничего подобного — Катон просто любит сидеть ночью с приятелями за чашей вина, и больше ничего. Это верно. Беда в том, что раньше он осушал одну чашу, теперь же с жадностью пил кубок за кубком. Обязанности свои он по-прежнему выполнял образцово. Когда его выбрали претором, он еще затемно прибегал в суд. Только прибегал в самом диком виде — босиком, в тоге на голое тело и, как говорили, часто под хмельком (Cat. min., 44).
Нет сомнения в том, что Катон был фанатиком. У него была совершенно религиозная преданность идеалам законности. То был пламенный пророк, полный горячей веры в Бога живого, готовый взойти за свою веру на костер. Вроде нашего Аввакума или ибсеновского Брандта. У него в душе горел такой внутренний огонь, что он воспламенял всё и вся. Он говорил речь часами — от восхода до заката. А зрители слушали его жадно с неослабным рвением. Его стаскивали с трибуны и волокли в тюрьму. А он продолжал говорить. И народ бежал за ним, боясь упустить хотя бы слово. Это была какая-то «одержимость добродетели», говорит Плутарх. Он поклонялся «справедливости, прямолинейной, не знающей уступок» (Cat. min20; 18). Никакая опасность не могла его остановить, никакая угроза сломить.
Катону было 14 лет, когда он со своим наставником шел по Форуму. Он увидел человеческие головы, лежащие на Рострах. Мальчик застыл от ужаса. Схватив наставника за руку, он спросил:
— Кто убил столько людей?
Вопрос был задан громко посреди центральной площади. Наставник в свою очередь похолодел. Он зажал Катону рот и зашептал:
— Тише, сынок!
И, наклонившись к его уху, стал шептать, кто такой диктатор Сулла и почему люди его боятся. Но мальчик, казалось, его не слышал. Широко открытыми глазами он глядел на головы.
— Почему ты не дал мне меч, — наконец проговорил он, — я бы убил этого Суллу (Cat. min., 3).
Таким остался Катон на всю жизнь. Видя зло, он кидался в бой, не думая, сколько против него врагов и как они сильны. «Иначе поступить он не мог», — говорит Веллей (II, 35).
* * *Цицерон и Катон были друзьями. Цицерон относился к своему молодому другу с восторженным восхищением. И в то же время с легкой иронией. Перу его принадлежит самая остроумная и тонкая характеристика Катона. Я люблю нашего Катона, — пишет он Аттику, — …но он ведет себя так, словно находится в идеальном государстве Платона, а живет он среди подонков Ромула (Att., II, 1, 18). Иными словами, он тоже считал его Дон Кихотом, который воображает, что он среди странствующих рыцарей, а вокруг него злой и жестокий современный мир. Конечно, он называл Катона не рыцарем, но очень близко к тому: «наш герой». При этом герой постоянно доставлял ему кучу забот. Например, Цицерону с огромным трудом удается создать некое подобие коалиции сената с всадниками. Туда входит группа откупщиков. Откупщики эти, естественно, далеко не ангелы. Катон узнает об этом и обрушивается на несчастных откупщиков со всей яростью. Все попытки договориться он срывает, прибегая к своему любимого приему — обструкции. Дело в том, что сенатора нельзя было прервать. И вот Катон в начале заседания встает и берет слово. Говорить он мог сколько угодно. Он говорит и говорит. Темнеет. Настает ночь. Заседание закрывается. Наутро сенат опять собирается. Катон опять берет слово, и все начинается сызнова (Att., 1, 17, 9; 18, 7).
Но самый яркий портрет Катона оставил Цицерон в своей речи в защиту Мурены. (Это та самая речь, где он умоляет своего противника отложить самое страшное свое оружие — имя «Катон».) Мурена был опытный и храбрый воин. Он выдвинул свою кандидатуру в консулы на 62 год и прошел. Но тут Катон обвинил его в том, что он подкупил избирателей. Напрасно Цицерон говорил, что Мурена человек порядочный и отважный и его очень желательно было бы видеть консулом в годину смут. Катон был глух. С таким же успехом Цицерон мог бы пытаться сдвинуть с места скалу. Цицерон взялся защищать Мурену. Дело его слушалось осенью 63 года, в самый разгар заговора Катилины. Нам сейчас вовсе не важны доводы, которые Цицерон приводил, чтобы доказать невиновность своего клиента. Нам интересен нарисованный им портрет обвинителя.
Оратор говорит, что он, как и весь мир, поклонник Катона. Он напоминает ему могучего былинного богатыря, какого-нибудь Ахиллеса. Но у него на языке все время вертятся слова, с которыми к этому самому Ахиллесу обратился в одной знаменитой трагедии его старый наставник:
Не многим грешен ты; все ж грешен ты порой,И душу я твою исправить мог, герой.
Вот эти самые слова хочется ему сказать Катону. Нет, нет. Не совсем эти. Не может же он сказать — «ты грешен», ибо Катон ни в чем не бывает грешен. У него даже и вовсе нет недостатков. Так что становится просто страшно. Он, как известно, воплощение всех возможных добродетелей. Он самый лучший, самый воздержанный, самый справедливый, самый твердый. Словом, он — само совершенство, выше которого даже вообразить ничего нельзя. Поэтому Цицерон хочет не исправить его — Боже упаси! — а только «чуть-чуть направить». Как же? Было бы хорошо, говорит он, если бы у нашего Катона «добродетели смягчались прекрасным чувством меры». И, если бы его добродетели приправить мягкостью и кротостью, они стали бы не то что лучше, но, так сказать, «приятнее на вкус». И дело тут не в том, что Катон слишком суров. Напротив. От природы он кротчайшее существо. Но его ожесточило некое философское учение, которое он исповедует. Учение это — стоицизм.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});