Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не дослушал Дуню. Макарыч позвал меня в избу. Хозяин сидел над товарной книгой и, перевертывая страницы, цокал языком.
—Это настоящая работа. Красота! Слышишь, Роман? Тебя хвалю. Не пишешь, а прямо печатаешь! — И обратился к Макарычу: —Управляющий, а не взять ли нам его на торги! Купчие переписывать, с писарями вожжаться, а Ромашка вот он, под рукой будет. Возьмем! — И, хлопнув рукой по книге, воскликнул: — Вы посмотрите, какие в моем заведении мальчишки растут! Увеличиваю тебе жалованье. Пятишницу в месяц получать будешь...
Но и веселые воспоминания не помогли уснуть. Забылся я только под утро и, как мне показалось, на одно мгновение.
Вскочил, услышав знакомое глуховатое покашливание. У постели стоял дедушка.
—Ишь чего бабаня-то пишет! — И он протянул мне телеграмму:
«Задержалась Саратове. Выеду четвертого вечерним. Курбатова».
32
После длинного перерыва в тетрадке, что подарил мне Максим Петрович, я старательно написал:
Бабаня выедет четвертого мая 1916 года, и мы ее будем встречать пятого. Тетя Дуня обещается испечь пирог с курагой, и мы тем пирогом будем бабаню угощать. Дедушка тоже угощение приготовит, вина купит и сказал, что на радостях выпьет и будет песни играть.
Акимка прочитал написанное и собрал брови в узелок.
—А про Дашутку почему нет записи?—зло спросил он.— Все про бабаню да про бабаню! Пиши про Дашутку. Ее тоже угощать будем.
Когда я написал Акимкины слова, он ткнул пальцем в тетрадку:
—Пиши еще: «Акимка купит Дашутке платок с цветной каемкой и гусарики. Хватит ей босой да простоволосой бегать. Не маленькая, чай...»
У меня сломался карандаш. Пока я его чинил, на Волгу прискакал хозяин. Злой, встрепанный и красный, словно только из бани. Он кричал о какой-то неустойке1 и требовал, чтобы вся пшеница из пакгаузов и амбаров на Балаковке была отгружена Вольскому интендантству. Дяде Сене он приказал готовить баржи к погрузке, а Махмуту — скакать на пассажирскую пристань за старшим грузчицкой ватаги Сашком Свинчаткой.
Махмут доставил Сашка через пять минут.
—Здорово были! — с тяжким хрипом, утробно пророкотал он и сел на пороге избы, загородив плечами всю дверь.
Шеи у Свинчатки не было. Огромная, лысая, вся в желтых желваках голова казалась вросшей в широченные плечи. Под вздутым лбом, как под навесом, прятались маленькие свиные глазки. Ни усов, ни бороды, а какие-то клочки сухой черно-бурой шерсти. Он долго укладывал на коленях тяжелые, перевитые узловатыми жилами руки.
Хозяин послал меня за Царь-Валей.
Когда я только-только выздоравливал, Акимка рассказывал мне про Царь-Валю. Росту невозможного, как на колокольню глядишь. Пудовиком крестится, и хоть бы что... Со слов Акимки она представлялась мне громоздкой, уродливой. Когда же встретился с ней, изумился. На две головы выше дяди Сени, полногрудая и совсем не громоздкая, а статная и красивая, несмотря на заношенную до лохмотьев, латаную и перелатанную юбку и кофту из мешковины. Из-под синего выцветшего платка у нее выпущено на лоб несколько темных кудряшек, а под широкими полудужьями бровей — серые озорные глаза.
Встретившись со мною первый раз, она взяла меня за подбородок, посмотрела в глаза, подмигнула:
—Слыхала про тебя. Бабы-солдатки уши прожужжали.
Письма, сказывают, мастак писать. Это хорошо. Я хоть и не солдатка, а как-нибудь тоже попрошу тебя письмо написать. И попросила.
Пришла, отозвала за пакгауз, достала из кармана конверт, бумагу и новый чернильный карандаш.
—Дружку моему письмо-то, Ивану Сазонтычу,— заговорила она, складывая под огромной грудью руки.— В цирке мы с ним работали — гири метали, железо гнули, подковы ломали, с маху кулаком гвозди в доски вколачивали. Дружно работали. Да однажды я не так повернись, руку-то и вывихни. Вывих-то прошел, а ловкости уже не стало. Куда деваться? Пошла на Волгу, в босяки. Иван-то Сазонтыч не пускал, да что же я, такая верзила, на его шею сяду? Остался он в цирке. Стрелял ловко. Пятак в воздух кинет и прострелит на лету. В войну его на фронт взяли. И все ничего, здоров был. А тут сообщает, что немцы его снарядом накрыли. Ног у него теперь нет. В Казани на излечении он находится. Пишет куда как слезно: «Прощай, Валюша, жизни я себя все одно решу. Кто меня, калеку, кормить-поить станет?» Вот ты ему, Ромашка, и напиши. Пускай он страхов на себя не нагоняет. Пускай залечивается да плывет ко мне. За старое доброе уж я его голубить буду. Детей мне судьба не дала, нехай он за дите у меня будет. Так и напиши. За ди-те,— повторила она раздельно.— Сама бы написала, да ишь, руки-то мои какие,— и показала мне залубене-лые, мозолистые ладони.
Я быстро написал ей письмо. Читала она его про себя, а когда прочитала, взволнованно прошептала:
—Спасибо, милок! Считай меня теперь за друга. Случись, обидит тебя кто, скажи — жизни не пожалею, вытрясу душу из обидчика...
Я привел Царь-Валю.
Потеснив Свинчатку к косяку, она вошла, стала у стены и уперла руки в бока.
Садись, Валентина Захаровна,— подвинулся Горкин на лавке.
Не устала, постою,— откликнулась она и колыхнула плечом в сторону Свинчатки.— А энтот леший чего припожаловал? И вон...— кивнула Царь-Валя к берегу. Там по тропинке, проторенной у самой воды, цепочкой двигались мужики, грузчики. Поднявшись по береговому откосу на пакгаузный двор, они рассаживались вдоль забора.— За каким проваленным их сюда несет?
Да вот договориться с ними думаю. Твоя бабья ватага да вот Свинчатки — пшеницу грузить. Шестьдесят тысяч пудов, и чтобы за сутки,— объяснил Дмитрий Федорович.— О твоей ватаге речи нет, она у меня на постоянном жало-занье, а вот его по семишнику с пуда даю.
Та-а-ак! — Царь-Валя переступила с ноги на ногу, закинула руки за спину, заворочала пальцами.
—Что же молчишь, Сашко? — спросил Горкин.
Харч с бешеным молочком к семишнику приобщай, и разговору крышка,— как из бочки, прогудел Свинчатка и зашелся гулким, затяжным кашлем.
Значит, харч и водка? — весело взглянул хозяин на Сашка и подмигнул Царь-Вале.— Поняла, Захаровна?
Не глупая, понимаю,— ответила