Цвет и крест - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скоро кончится, – отвечали мужики, вполне сознавая, что такое состояние жизни есть безобразие.
– А как скоро? – спросили мы.
– С первого января, – ответил один. Другой пояснил:
– Старый-то закон весь вышел, а новый, сказывают, с первого января начинается.
Вот и в наше время происходит совершенно то же самое: не потому грабят нас, как пишет Немирович-Данченко, что купцы у нас такие плохие патриоты, а просто закон старый весь вышел, и новый не начинается.
Быстрое времяДаже к сельскохозяйственным животным стали мы за время войны относиться много человечнее, потому что их стало очень мало. А с рабочими отношения теперь совершенно иные: не только нельзя стало крикнуть на рабочего, – боишься даже сделать необходимое замечание. У меня хозяйство маленькое, и все держится на одном хорошем работнике, уйди он – и я должен буду стать на его место, значит, с утра до ночи убирать скотину, возить воду, рубить дрова, пахать, косить. Поэтому за работником я очень ухаживаю. Иногда, ложась вечером спать, чувствуешь себя благодетелем этого рабочего: я плачу ему самое высокое жалованье и, несмотря на годовое условие, уже два раза его повышал; у меня на хуторе кормится вся его семья, лошадь его стоит в моем сарае возле моего запаса сена, я отпускаю его обрабатывать его собственный надел и часто даю ему в помощь свою лошадь, а в обращении с ним никогда не позволяю себе даже повысить голоса – чего же больше? Вечером, засыпая, иногда я думаю, что рабочий вопрос для себя я на время войны разрешил благополучно, и тут же, по странной логике засыпающего человека, перехожу от рабочего вопроса к сахару: как я тоже очень удачно запасся сахаром!
Это утро готовило большое испытание моему благополучию: утром неожиданно рабочий вместе с женой своей, скотницей, просят расчета. Причина ухода, я знаю, ложная: будто бы хотят жить дома и хозяйствовать у себя. Уговариваю, упрашиваю, слышать ничего не хотят. В обед уносят из кухни свои образа, узлы, укладки. В сумерки мы своей семьей убираем скотину, косим траву лошадям и коровам, месим какую-то дрянь свиньям. Страшен был только первый момент, как при купанье в холодной воде, броситься в эту яму черного труда, расстаться со своим высшим положением. Но по военному времени, если господин станет сам ухаживать за своим животным, сам будет пахать и косить, никого это не удивит и никакого толстовства не выйдет. Все получается, будто так оно и быть должно, и здоровый труд на свежем воздухе, в конце концов, дает жизнь. После ужина я как ни в чем не бывало по-прежнему спокойно сижу на своей терраске, обращенной в сад, и слушаю, как в тишине время от времени падают спелые яблоки. Только все-таки день, тяжело усевшийся на плечах, не дает мысли надолго оторваться от земли: в тишине сада мне теперь кажется, будто я слышу, растут не деревья, а цены. Я вдруг понимаю, отчего бросил меня работник: я не прислушался к росту цены на труд, а кто-то из соседей переманил работника. Так понятно становится, что не высокая цена – причина беды (к этому скоро привыкаешь), а что цена сильно живет и растет. Будто за облаками, за тучами кто-то делает новое быстрое время, а нас, отстающих, перегоняет ценой, этим бичом времени, в мир совершенно иных отношений.
Как все изменилось в этом маленьком мире нашего хозяйства с тех пор, каким застает его мое первое сознание. Помню, в детстве вечером читает вслух моя мать газету и вдруг останавливается, прислушивается, спрашивает, обращаясь в переднюю:
– Кто там?
– К вашей милости! – отвечает робкий голос.
После «милости» мне уже хорошо известно, всегда просят денег.
– Что тебе?
– Сделайте милость, дайте под кружок.
Это значит, он просит пять рублей и за них обязуется обработать кругом десятину: пахать, сеять, косить, возить, все за пять рублей. Теперь эта работа самое меньшее стоит рублей пятьдесят. Но и тогда кружок, если не ошибаюсь, давал помещику большую выгоду сравнительно с летней платой за труд; по существу, это была особая форма землевладельческого ростовщичества. В то время, однако, отдавать свою землю под кружок не считалось делом зазорным. Правда, иногда богатый помещик скажет гордо: «Я свою землю никогда не отдаю под кружок», но гордость эта основана вовсе не в признании в кружковой системе вымогательства, а просто потому, что богатый хозяин кружковую небрежную работу не находил «рациональной» в агрономическом отношении. В руках его всегда оставалось общее могучее средство привлечь на свою работу от зари до зари сколько угодно работников, средство это – необходимость крестьянина, по своему малоземелью, дорабатывать себе хлеб батрацкой работой.
Добро, конечно, сильнее зла, если то и другое будут меряться в одиночку, но зло берет числом, скопом, – столько накопилось содеянного зла в отношении… малоземельного сословия! Вспыхнула забастовка, и после нее как-то вдруг совершенно исчезла кружковая система вымогательства сильным крестьянского труда. Зато в нашем уезде быстро распространилась ничем не лучшая система обработки земли посредством обязанных. Это хозяйство состоит в том, что помещик свою запольную землю дешево отдает в аренду крестьянам, а за недобранную часть ренты крестьяне обязуются обработать землю помещика, лежащую вблизи его усадьбы. В техническом отношении работа обязанных еще хуже, чем кружковая; там на отдельного крестьянина еще можно влиять, но влиять на целое общество нелегко. Вот, например, дожди задержали уборку, а в жаркий день зерно от этого сразу подошло и потекло. Крестьяне рвутся к своим полям, но вечером староста оповещает обязанных косить «барскую» рожь. Условие так составлено, что крестьянам не дадут убрать арендованные ими земли, пока они не уберут помещичье поле. Конечно, они торопятся, делают кое-как, лишь бы поскорее дорваться до своего хлеба. В конце концов, у помещика убрано скверно, и у крестьян зерно утекло.
Теперь, во время войны, вот именно этим летом, рухнули и эта отвратительная «организация труда». Под тем предлогом, что крестьяне, вследствие грядущих военных наборов, не могут вперед ручаться за возможность выполнения обязательства, они повсюду отказываются закабалять себя обязанным трудом на будущее лето и предлагают просто арендную плату. У моих соседей борьба за обязанную работу продолжалась целое лето и кончилась победой крестьян: у помещика остался выбор: или бросить свое поле незасеянным, или получить деньги, – он выбрал последнее.
Будущие военные наборы, конечно, в этой борьбе только предлог; на самом деле крестьяне теперь со всей очевидностью поняли цену и значение своего труда, может быть, поняли даже условности ренты и даже денежных знаков, все это теперь видно насквозь…
Но вы глубоко ошибаетесь, если увидите в этой борьбе труда с рентой какие-нибудь проблески сознательного организованного движения в крестьянской среде: между ними идет такая же борьба, и друг с друга за обработку они берут, кажется, больше, чем с помещика.
От отдельных крестьян еще до войны не раз мне приходилось слышать осуждение забастовки: «С этой забастовкой мы в яму попали!» В виде утопии тут же высказывали, что вот если бы всем работникам не выйти на помещичьи поля, так это куда бы лучше забастовки, но тут и признавалось, что это невозможно; потому что нет в деревне никакого согласия.
Нет, никто не устраивал эту нынешнюю борьбу труда с рентой, она загорелась, как и война, за полем зрения нашего разума. И смотря по тому, чего мы чаем от времени после войны, какими глазами смотрим на мировую борьбу, такими же глазами смотрим и на эту ломку нашей повседневной хозяйственной жизни.
Так своими глазами посмотрел на дело и начальник губернии, повелевший крестьянам обязательно работать на землях помещиков. Так, оценивая поступок губернатора, посмотрело и какое-то совещание, ссылаясь на принудительный труд враждебной страны, представляющей из себя осажденную крепость.
Русский народ тысячу раз доказал уже, что он не боится принудительного труда во имя интересов государства. Он только просит не смешивать государственные интересы с помещичьими. Помещикам края, о котором я пишу, нужно только подешевле отдать свою землю в аренду крестьянам – тогда пустых земель не останется.
Сахар
Кто вырос где-нибудь в Ельце или в Лебедяни в маленьком домике городской бедноты, бесправной, забытой, заброшенной, той бедноты, которая у нас называется мещанством, – только этот человек да, может быть, столичный рабочий, да беднейший студент, во всей мере испытывает страдание от недостатка сахара.
Нужно знать, сколько стаканов выпивается с одним мельчайшим кусочком сахара, как мало, в сущности, требуется, чтобы удовлетворить этот голод. С точки зрения физиологии, мне кажется, тут ничего не поймешь, если не знать стороны душевной этого питания. В двух словах это не расскажешь… Как-то так, Бог ее знает, ну, положим, где-нибудь на слободском бугре вонючем, заваленном отбросами кожевенного завода, стоит домик и в нем живет благородная женщина с вечной цигаркой махорки во рту, дети ее полуголые бегают, вокруг ни лозинки, и вот тут-то бы кусочек сахару! Но сахару нет, и, въезжая в город, вы видите длиннейший, безнадежный сахарный хвост. Хорошо быть графом и чувствовать «отрадно» в таком хвосте, но когда знаешь все в тошнотворных подробностях, ох, как тяжело такому человеку переезжать в тележке, нагруженной многими пудами сахара, через этот сахарный хвост! Я это только что испытал и хочу рассказать, в немногих словах изобразить обстановку, в которой один российский гражданин везет пуд сахару, а другой из-за фунтика стоит под дождем целый день.