Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ха-ха-ха
Да хе-хе-хе,
Хи-хи-хи
Да бух-бух!
Бу-бу-бу
Да бе-бе-бе,
Динь-динь-динь
Да трюх-трюх!».
Однако мы вполне нормальны и воздерживаемся от подобного асоциального поведения при посторонних.
Сумасшедшие же, видимо, не смотрят на себя чужими глазами и ведут себя на людях точно так же, как в одиночестве.
И дети тоже. Собственно, в этом смысл сказки про голого короля. И смысл социализации...
Цветные картинки из книжки – повторяющиеся, успокоительные.
Вот этот кот бело-рыжий – ходил ли он по крыше два года назад? А может быть, другой кот? Не может такая крыша жить без кота. Но крыши живут дольше котов. И деревья тоже.
Мир полон следов – бабушкин кувшин, в который она ставила купальницы летом 1964 года. Купальницы с усть-нарвского луга. Надписи на стенах. Мой компьютер помнит папин пароль в gmail.
Декорации живут куда дольше действующих лиц. Лица сменяются, и декорации привыкают к новым... А нам приходится принимать этот порядок вещей и радоваться коту на крыше даже, если кот – не тот. Впрочем, кому-нибудь ведь он – тот, и если глядеть на этот мир в подзорную трубу с луны, сделанной из гамбургского сыра,– он несомненно правилен и прекрасен – кот, герань, внутренний дворик, за спиной у которого едут машины, идут люди по тротуару...
Гриша вчера залезла на оливу, почти на самую верхушку, оглядела мир с высоты и не дождавшись помощи от злых двуногих, слезла сама. А сегодня от полноты чувств взбежала на наклонный пробковый дуб, попавшийся у неё на пути, когда она галопировала в роще.
Сад за год зарос так, что от стола под глициниевой крышей не видно улицы. На сосне живут горлицы. Вечером ссорятся сойки. Луна, как водится, светит в распахнутую дверь электрической лампой.
Прошлое лето зацепилось крючком за это. И Время (вроде бы старик Время по какой-то сказке, которую mrka смутно помнит), похожий как две капли воды на слегка постаревшего Зевса из Эрмитажа, пока молчит, поглядывая на развалившуюся на диванной подушке Гришу.
Олеандры после дождливого июня сияют ёлочными лампочками.
Тёплое море дышит – живое сияющее. Накатывает волна, отступает, пенится.
Здоровущий краб в каменной щели пытается ухватиться за протянутый палец, неудачливая клешня застывает открытая. Табун кефали, выпуклый глаз какой-то большой рыбы смотрит не мигая. Рыбки синие в клеточку, рыбки в золотую полоску, рыбки-стрижи с раздвоенными хвостиками.
Собственное недвижное движение – над бликами над песком, над камнями, над водорослевым лесом.
Один слон идёт, второй слон идёт…
Упругий удар мяча о ракетку, бадминтонный волан сносит ветром на пляже в Усть-Нарве.
Зелёный мячик застывает над песком и аукается Диланом Томасом, перелопаченным tarzanissimo
«Предания всех времён в мою жизнь вплелись.
И грядущим векам тоже, наверное, предстоит…
Мячик, который когда-то в парке я кинул ввысь
До сих пор ещё не вернулся, ещё летит».
То ли в 82-ом, то ли в 83-ем году была в Бостоне конференция «Литература в изгнании».
Я на ней впервые увидела Синявского и влюбилась. Леший с огромной бородищей, один глаз на нас, другой на Арзамас, Синявский читал доклад о своих первых впечатлениях об Италии, да и вообще о Западе. Он говорил о надёжности Европы, культуры, об избавлении человека, впервые вылетевшего из клетки, от предрассудков и страхов.
Читал Синявский всегда мощно, трубно. Даже и просто доклад. А уж когда он читал «Левый марш», трудно было усидеть на месте, и становилось вполне ясно, что иерихонская труба могла разрушить город.
На этой конференции выступали многие. Не помню уже о чём говорил Наум Мойсеич Коржавин – старик по моим тогдашним представлениям – с симпатичным клоунским лицом. Когда Коржавин кончил говорить, к сцене побежал молодой Аксёнов и помог Коржавину спуститься.
Очень славно выступил человек средних лет Войнович. А закончил он тем, что сказал, что послушав некоторых, удивляется желанию людей из СССР давать советы западным людям – непонятно, чему может научить человек, всю жизнь проведший в тюрьме, людей, живущих на свободе.
Коржавин, Аксёнов, Войнович были тогда примерно одного возраста, и было им примерно столько, сколько мне сейчас. Ну, Коржавин старше лет на 8. Мальчик Аксёнов, дяденька Войнович, старик Коржавин. Мне тогда ещё не было тридцати, и чужой возраст казался вполне весомым. В моём поколении не умели не видеть возраста, и к великим старухам ходили в гости, помня, что они старухи.
...Затоваренная затюренная цветущая жёлтым цветом бочкотара валяется где-то на задворках в траве, привалившись к стенке сарая, и грузят ящиками апельсины из Марокко.
Всё, что Аксёнов писал долгие последние годы, было мне совсем неинтересно. А всё-таки какие прекрасные рассказы «Маленький кит – лакировщик действительности», «Товарищ красивый Фуражкин», «Местный хулиган Абрамашвили», «На полпути к луне»... Живые радостные рассказы из времени, когда мир был юным, и всё было впереди.
И как всегда, как всю жизнь – впереди бесконечная дорога,– только бесконечность всё короче и невстреч всё больше.
И чем дальше, тем меньше значат большие города, по сути они для меня сводятся к Риму и Парижу. Есть ещё память – Ленинград. Зимняя пустая Венеция, и лежащая Флоренция, когда смотришь сверху на раскинувшуюся в синих всечеловеческих холмах. До сих пор вздрагиваю, когда вижу фотографию купола и башни – не поверить, была и буду, видела, знакома. Неужели я?
Моя потребность в какой-то конкретной географии, заполняющая вольное время иными привязками, чем ежедневные передвижения между Медоном и Вильжюифом с пробегами через Париж, наверно, связана очень сильно с ощущением пространственной памяти.
Иногда дело в острой эмоциональной памяти. Не то чтобы я пыталась испытанное опять переживать – но ищу подтверждений моей протяжённости во времени. В конце концов – чем не кино – просмотр собственного – пространство в этом деле ключ.
Может быть, всё усиливающаяся у меня потребность в пейзаже – ещё и битьё в закрытые двери – комплекс недостаточного участия в созидательном.
Теорем не доказываю, книг или картин не пишу, но общение с пейзажем даёт ощущение смысла, хоть и мучает, что не рисую...
Что печальней – не успеть или не вернуть...
Дождь усиливает сущности. Сегодня утром температура упала градусов на десять,– пахла трава, прибитая пыль, хрустело под ногами – ветки, сучки, рыжая уже рябина перелетела через улицу и приземлилась в луже на противоположном тротуаре.
И рваные облака, и подсвеченный дождь на закате швырял капли в стекло. И Гриша, услышав тополиное шипенье, помчалась от окна, раздув хвост, только серые пятки сверкали.
Правильное лето. Изменчивое. Жара, шипящий шлёпающий дождь. Тонкие серые облака нарисованы на тёмных тучах. Пузыри плывут парусами по лужам. Мешаются запахи – цветочные, пыльный, бензиновый. Подставляет башку для почёса лабрадористый дворник, привязанный к пришвартованному у столбика велосипеду. А щенка английского бульдога проносят по улице на руках, и свисают толстые лапы.
Тревожное лето. Потому что я помню про зиму. И глядя на шипящую древесную зелень, на лезущие из дыр лопухи, не могу выбросить из головы – что станет темно по вечерам, и голые ветки опять проткнут небо. И хватаюсь за каждый день в растерянности.
В Триесте в баре возле дома был лучший на свете рислинг. Мужички, игравшие там по вечерам в карты, пили его стаканами – почти бесцветная чуть желтоватая водичка лилась из крана на бочке. А нам этот рислинг наливали в пластиковые бутылки из-под Аранчаты.
Мгновение и я сижу в Дефансе на скамейке, жую бутерброд и думаю, что жизнь отличается от рассказа отсутствием сюжета…
Такая маленькая вечность – жизнь ли впереди, лето ли – но когда только что я лежала на спине в длиннющем 50-метровом и широченном бассейне, глядя на невесомые облака, мимо которых чиркали стрижи, разница не давила – пусть маленькая, но вечность...
Втиснуть бы в неё всё, что хочется – заняться с Васькой переводами из Арагона, переписать осенний курс алгоритмики, начать разбираться с нашим следующим учебником, который в первой версии надо сдавать в декабре,– и четыре недели – плавать, плавать, плавать с маской и не умирать от зависти к тем, кто с аквалангом, а потом неделю ходить по горам, а ещё научиться использовать возможности нового аппарата, снимать аппаратом aguti под водой,– и чтоб длилась эта вечность, не кончалась, и не думать о зиме...