Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кричи, — сказал он, увязывая простынный узел. — Кричи как можно громче. Их больше нет. Они все мертвы.
А что, если и детей тоже убрать, подумал он мгновенно, одним махом всех — и свидетелей нет. Он, связав ее, схватил, поднял ее на руки, будто жених, несущий новобрачную на супружескую кровать.
Рядом с собой он видел лицо Иезавели. Оно было на удивленье спокойно. Вот сука. Она и сейчас, уже все поняв, держится так, будто он вывозит ее кататься по Лонг-Айленду в комфортном “шевроле”.
— Ты все врешь. Ты просто хотел меня поиметь, сволочь. Ну, поимел. Ты доволен?!..
— Да. Сверх меры.
— Тогда пусти меня. Кончай весь этот балаган.
— Иезавель, это конец. Молилась ли ты на ночь, Дездемона. Помолись своим бурятским богам, если сможешь, паскуда. Я отомстил. Я отомстил тебе.
Он уже знал, как он убьет ее.
Он понес ее прямо к раскрытому окну. Занавески отдувал ветер. Сырой нью-йоркский зимний ветер, fucking mother ветер, от которого у детей закладывало носы и у нее, Иезавель, поднималась в груди глухая тоска по брошенной за океаном грязной, нищей стране. Она здесь была богата и счастлива. Куда этот идиот несет ее?!.. зачем… Она забилась в его руках, как рыба. Да, большая, огромная рыба, гигантская сибирская рыба — таймень, енисейский осетр, байкальский елец. Он крепко держал ее.
— Пусти!.. — Он видел, как смертельно побледнело ее лицо, стало цвета простыни. — Пусти, Митя… Если я тебе что в жизни сделала не так — прости меня… Пусти!.. Зачем ты!..
Он подошел близко к окну. Сырость, ночь, холод, ветер, пустота, океан. Океан близко, там, за каменными пальцами небоскребов. Чертовы пальцы, каменные белемниты. За каждым окном — трагедия. Чьи-то жизни рушатся. Чьи-то души умирают. И воскресают. Сейчас одно тело полетит, вопя, вниз, а душа воспарит вверх. Тело вниз, душа вверх — хороший расклад. Не то у него. У него тело неуклонно идет вверх, тело обрастает роскошью, деньгами, домами, благостынями, а душа… Не думать о душе. Зачем о ней думать! Она приносит лишь мученья. Как Иезавель мучила его душу. Он никогда этого не забудет.
Он поднял ее на руках выше, она вся извивалась, опять пробовала кусаться. Она боролась за свою жизнь. Ее лицо страшно исказилось. Она выкрикивала самые отборные, самые площадные и гадкие ругательства, каких поднабралась там, давно, в Москве, в трущобах лимиты, в дворницких веселых коммуналках. Он перекинул ее через подоконник, ударив ее затылком оконную створку, и выбросил ее вниз, в темень, из окна, с двадцатого этажа. Он слышал, как, падая, она кричит. Потом все умолкло.
Он высунулся из окна — посмотреть. Липкое, гадкое любопытство разобрало его. Иезавель, вернее, то, что осталось от Иезавели, лежало внизу. Она разбилась на куски, как ваза. Отдельно лежала маленькая, еле видная сверху голова; рядом — кисть руки. Размозженная плоть кроваво устилала тротуар. На Бродвее было пустынно. Никого. Скоро любой полисмен, делая ночной обход, подойдет к разбитому трупу, засвистит, вызовет по сотовому полицейскую машину. Надо спешить.
Он кинулся из спальни вниз. Скатился по лестнице. Дети! Нет, он не убьет детей. Пусть девочка Полли вышивает свои сусальные цветочки. “У меня есть мама, папа!.. Пиф-паф. На конфетку, сиротка”. Хорошо, что они не проснулись. Дети — свидетели. Ну и пусть. Он отмажется. У него есть защитник. Папаша. Это танк. Скорей! Картина висела на стене среди других картин в гостиной, тихо мерцала. Золотые апельсины Рая подмигивали из темно-зеленой листвы. Завернуть бы во что! Нету ничего. Он нацепил куртку, сунул медную доску под куртку. А, какая разница. Некогда уже кумекать. Горничные и вся прислуга у Фостеров, сделав все дела по дому, уходили спать к себе, не оставались у хозяев. Это здорово. Прекрасно, что никакая заспанная мулаточка с кружевной наколкой на черных кудрях не откроет ему любезно дверь, не пролепечет по-английски: куда вы, мистер, среди ночи… Скорей, дурак! Сейчас загудят полицейские машины, и тебе конец!
Он, вспомнив Варежку, взял мягкую вязаную перчатку, аккуратно вытер все дверные ручки, все, к чему могли прикоснуться при уходе его руки. Тихо закрыл за собой дверь. Тихо вышел. Тихо, почти беззвучно, повернул ключ в замке.
Лифт плавно опустил его вниз. Когда он вышел из дому, он забросил ключ от квартиры Фостеров в канализационный люк. Он прошел мимо разбитого тела Иезавель, стараясь не глядеть на него.
Куда теперь?! Эмиль дрыхнет. Куда ноги несут, вот что!
И я пьяный, пьяный от убийства… Я убил их обоих… Я убил их обоих! И картина — опять со мной! Вот она, под курткой, под моей длиннополой курткой, похожей на короткое разночинское пальто! Ура! Я победил!
Ему казалось — он стоит в ярко пылающем костре, но не чувствует боли от полыхающего кругом огня.
Ноги сами несли его, и он доверился ногам. Ноги занесли его в Чайна-таун, китайский квартал. Он читал вывески на английском — ничего не понимал; глядел, вытаращившись, на китайские иероглифы, что золотой паутиной, густо-алой кровью светились на черных ночных стенах — и умалишенно улыбался. Надо спрятаться. Надо завалиться в какую-нибудь китайскую харчевню. Его с собаками не найдут. Он будет сидеть за столиком, пить… что пить?.. Что пьют эти черти китайцы?.. Иезавель, раскосая стерва, ты и сейчас, убитая, не отпускаешь меня. Я пришел в твой квартал, в восточный квартал. Это в твою честь. Я помяну тебя, дорогая. Я выпью здесь за тебя.
Он, прижимая к боку, к ребрам, медную доску, дернул за веревочку — старинный звонок мотался над дверью маленькой лавчонки, а из двери несло жареными яствами: забегаловка, судя по всему, вот оно, его убежище. Навстречу ему вышел китайский мальчик лет двенадцати, смешно покланялся, откинув назад растопыренные ручки, жестом пригласил войти. Он вошел. Ничего не видел — тьма, дым, острые неведомые запахи, сразу властно вошедшие в его раздувшиеся ноздри. Где он?! Он почувствовал — его взяли под руку, ведут. Он доверился руке. Впереди начало светлеть. Он, вместе с мальчиком, сопровождавшим его, вошел в слабо освещенный маленький зал, полный доверху дымом, как густым молоком. Посреди зальчика стояли столики, за ними не сидел никто. У стен, на длинных скамьях, на брошенных на пол коврах, сидели и лежали люди. Они держали в руках трубки, курили. Длинные, как змеи, изогнутые трубки, а то и прямые, как тонкие флейты; а вот и гнутые, наподобье лебединой шеи. Какой сладко-горький, опьяняющий запах. Что они курят?! Мальчик склонился перед ним опять в забавном утином поклоне, пробормотал что-то по-китайски, потом — по-английски. До него дошло. Здесь курили опий.
Он согласно кивнул головой: да, принеси. Мальчик щелкнул пальцами, гортанно, как птица, выкрикнул короткое китайское слово. Из-за бамбуковой занавески, скелетно стучащей мелкими бамбуковыми косточками, показалась круглолицая китайская девушка с круглым черным подносом в руках. Она поставила перед Митей поднос на пол, присела на корточки. Жестом показала: раздевайтесь, господин. Митя жестом же ответил: не хочу, холодно, я замерз, посижу так, в куртке. Он следил, что она делает. Она открыла маленькую жестяную шкатулочку. В шкатулочке густела, медово застывала непонятная тягучая смола. Китаянка вытащила из прически длинную шпильку, похожую на иглу. Подцепила на острие шпильки кусочек смолы из шкатулки. Дала Мите в руки: подержи. Держа иглу, он глядел, как девушка ловко разжигает масляный светильник, как берет у него из рук иглу с кусочком смолки и подносит к огню. Шарик смолы начал растапливаться на огне, засиял волшебным, нежным, красно-золотым светом. Красно-золотой, рыжий. Цвет ЕЕ волос… Он тряхнул головой. Китаяночка, загадочно улыбаясь, протянула руку, цапнула с подноса сухой широкий пальмовый лист, положила туда горячую растопленную каплю, понюхала, улыбнулась; взяла с подноса длинную деревянную трубку, засунула туда шарик, сделала сама несколько затяжек, раскурила. На ее круглом лице написалось священное блаженство. Она протянула трубку Мите.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});