Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — говорил Синекаев Павлу, — может быть, и коммунизм начнется оттуда, с целинных земель!
Они только что приехали в областной город и, прежде чем Синекаеву пойти в обком, обедали в городском ресторане.
— Если б меня назначили директором совхоза на целину, — продолжал он, — одно бы условие выговорил: набирать людей, где захочу. И начал бы вот с этих ресторанов. Обошел, людей созвал на собрание. Часа по четыре говорил бы, не пожалел времени. И такой бы народ поехал!
Павел удивился:
— Почему же именно отсюда? А не с заводов?
Они сидели в полупустом небольшом зальце, столов на десять, обшитом полированными панелями. Радиола играла цыганские романсы. Кто-то щипал с надрывом гитару. А официанты, человек пять, праздно толклись у дверей, высматривая, нет ли посетителей. Некоторые присаживались к столикам, закусывали сами или просто лениво озирались по сторонам. И удивляло то, что это были все мужчины; некоторые уже состарившиеся на своей должности; в дужках их золотых очков поблескивало унижающее высокомерие к каждому, кто — предположительно — не сумеет дать приличных чаевых. А другие — молодые рослые ребята. У них еще не было этой профессиональной гибкости в стане; чувствовалось, что не сразу привыкли они сдерживать размашистые жесты, ронять вполголоса два-три слова, как автоматы, а не говорить громко, подобно другим людям.
— С завода человек еще не очень пойдет, он и там при настоящем деле. А если отсюда поедет на целину — ох, и работать будет! Дорвется.
Павел подумал: вот тоже один из рычагов, одни из путей — забрать человека оттуда, где ему и сытно, да плохо. Поставить туда, где есть что ворочать и ругаться есть за что, есть о чем. Чтобы жил он в полную силу. Сам радовался и других радовал собой.
В обком Синекаев отправился мрачный.
— Все засуха проклятая. Накидывают на нас хлебосдачу. Значит, опять полетело к черту прибавление трудодня. А ведь как поработали этот год! Попробую толкнуться к Чардынину.
Пока он ходил, Павел позвонил в радиокомитет Тамаре, и она на минуту прибежала к нему в вокзальный ресторан. Это была короткая встреча. Вокруг стоял шум, было людно.
— Ты так давно не приезжала, — грустно сказал Павел. Он даже не мог поцеловать ее при всех.
— Работы сейчас много, да и занятия в институте начались. Я же студентка, ты забыл?
— Нет, помню.
Я тоже соскучилась по тебе. Но какая все-таки сильная вещь — долг! — сказала она, почти извиняясь. — Несколько раз я говорила себе: плюну на все и поеду. А внутри что-то твердит: «Не поедешь, не поедешь». — Она не договорила и прервала сама себя: — Синекаев очень расстроен из-за хлебопоставок?
— Очень. А я… Просто не знаю, как посмотрю в глаза колхозникам. У меня есть несколько колхозов, куда я прикреплен, как член бюро. Приезжал на пахоту, на сев, на прополку. Понимаешь, я обещал им, своим партбилетом поклялся, что в этом году они получат на трудодень вдвое, втрое больше. А что я скажу теперь?
— «Товарищи, стране трудно. Потерпим еще немножко. Отдадим запасной хлеб». Вот что нужно сказать сейчас, Павел!
— Да, скажу так, начистоту. И люди поймут, не могут не понять.
Голос его был полон упрямым волнением, и в Тамаре тотчас отозвалась ответная струна. Отчетливая мысль родилась в ее сознании: пусть пройдет все, но единение совести должно оставаться нерушимым между людьми.
На обратном пути в машине Павел сказал угрюмому Синекаеву, что членам бюро необходимо бы поехать по колхозам и откровенно объяснить обстановку. Синекаев вскользь глянул на него:
— Панику сеять?
Он был занят своим: должно быть, мысленно перебирал неудачный разговор с Чардыниным. Павел понял, что сейчас настаивать бесполезно. Все сорок километров они промолчали.
— Тебя подкинуть к редакции? — спросил Синекаев уже на самом въезде в Сердоболь.
— Нет, — неожиданно сказал Павел, — я выйду здесь.
Синекаев не удивился и сделал шоферу знак. Машина остановилась на самой городской черте, у переезда. Павел, вместо того чтобы пойти вслед за ней, повернул обратно и бесцельно двинулся вдоль железнодорожного полотна, мимо сторожки путевого обходчика, к лесу.
Был настоящий осенний день, с холодным воздухом и теплым солнцем: ясный, чистый, как промытое стекло, почти безветренный. В сосновом бору между корнями во множестве сидели божьи коровки, уже полузаснувшие. Летать им не хотелось, иногда они проползали несколько сантиметров со страшным усилием. На подоконнике сторожки лежали дохлые осы, но некоторые еще лениво жужжали, садясь на цветы в банке, пробуя лапками надкусанное яблоко.
Бордовые сыроежки, доросшие до размеров чайного блюдца, выгибались наподобие чаши, и в их шапочках скапливалась вода. Поганых грибов было так много, что они с хрустом разламывались под ногами.
Золотая осень в хвойном бору проходит совсем по-особому: желтеет лишь земля, и не столько от засохших трав, сколько от опавших хвоинок. Но зато смежная дубовая роща стала похожа на антикварную лавку со старинной бронзой. Сверху то и дело тяжело, как слитки, срывались спелые желуди. Заблудившаяся ворона с криком билась в прутьях золотой клетки. Воздух тоже вокруг светился, словно пропущенный через золотое ситечко. Не было ни солнца, ни ветра; пахло бродящим листом, настоенным на недавних дождях: запах пьяный, сладкий, тронутый легкой гнильцой, но сохранивший весь прощальный аромат лесной свежести.
Через синюю, по-осеннему студеную Гаребжу, на ровном, как доска, заливном лугу, видна была нанизанная разноцветными бусинами цепь луговых кустарников: темно-розовые, апельсиновые, желтые, оливковые и багровые купы.
«Ну что ж, — сам себе сказал Павел. — Нужно работать дальше. Тамара права: сильная все-таки вещь — долг!»
Он повернулся обратно. Подул ветер, в глазах зарябило: дождем посыпались листья.
Снег долго не мог улечься в ту зиму; последний медведь в сердобольских лесах — все о нем знали, но никто его не видал, — должно быть, недовольно переворачивался в берлоге, ловя носом запах безвременных дождей. Погода стояла самая неверная: заморозки сменялись оттепелями. Бывало, вечер приходит лунный, звонкий; холмы и долины четко поднимаются силуэтами церквей, белая башня кремлевской стены сверкает, как вылепленная из снега. Так и ложишься при луне. А сквозь сон услышишь барабанную дробь по стеклам. Ну, думаешь, зарядил, началось… Нет, не началось. Утро встает в киноварном солнце. Не успеешь порадоваться — набегут тучи. И так целый день.
Взгляды на погоду в районе тоже раздвоились. Тем, у кого лен был еще на поле, картошка не выкопана, овес не скошен, требовалась погода. На первую каплю дождя летели густые проклятия. А у Гвоздева лен расстелен; рос теперь нет, значит дождь полезен, чтоб соломка улежалась до снежка. Здесь с удовольствием вслушивались в ночной шум по крышам.
Павел как-то заприметил Гвоздева в городе, начал разыскивать, но оказалось, что это не так просто. Он позвонил в банк, в «Заготскот», еще в пять или шесть мест, потолкался по комнатам райкома, заглянул в райисполком, и там уже, из малой каморы под лестницей, откуда, однако, слышалась бойкая дробь пишущей машинки, донесся до него голос Гвоздева.
Гвоздев — в защитном ватнике, в круглой меховой шапке, с истинно королевской осанкой, — сжав губы в осторожной улыбке, торговался с заезжими плотниками. Это трое мужичков, поджарых, в латаных овчинных зипунах; пальцы у них прокуренные, желтые и осторожно шевелятся. Они колхозники из Брянской области, но — «зимой нечего делать» — отпущены на заработки.
— И бумага есть, что законно отпустили, — истово твердят они.
— Как же так, чтоб работы в своем колхозе не было? — искренне изумляется Гвоздев.
— В полеводстве мы, гражданин председатель, не работаем. В полеводстве у нас женщины. А зимой и вовсе что?
— Как что? А торф возить, удобрения?
— Так тоже женщины.
— И вы думаете, что вы кормильцы? Заработаете и проедите. Не лучше, чтоб зимой хозяйка ваша дома посидела, поросенка бы лишнего откормила, обед вам сготовила? Сколько у вас на трудодень-то дают?
— А у вас? — насторожились те.
Гвоздев усмехнулся:
— Пока по шести с полтиной да хлебом, овощами, сеном…
Плотники переглянулись обиженно.
— Конечно, тут можно работать. Когда такой колхоз.
— А с чего он начинался? Еще хуже вашего было. Рядитесь к нам, а там приживетесь, совсем переедете.
Гвоздев уже ласкал всех троих хозяйски сдержанным, жадным и хитрым взглядом. Глаза у него как две льдинки: серые, блестящие. Он не торопит, не уговаривает: цену своим деньгам знает. Плотники тоже не спешат. Поговорят, поговорят и опять возвращаются к одному: накинуть бы по тысчонке на сруб.
— Пожалуйста. Пусть будет пять тысяч. Но тогда питание ваше. Баранчика не дадим.