Впереди идущие - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я мучил себя, – признается автор, – насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевало мною от этой причины».
Кому бы ни писал Гоголь, ко всем обращена мольба о помощи: «Молитесь обо мне, молитесь сильно!»
А молельщики все те же: графини Виельгорские, Александра Осиповна Смирнова; к ним присоединился юродствующий граф Толстой. Но, должно быть, никто не знает молитвы, которая может спасти автора «Мертвых душ». Как ни тяжелы его физические страдания, может случиться еще худшее: «Тягостнее всего беспокойство духа, с которым труднее всего воевать», – жалуется Гоголь. Его смятение дошло до того, что он послал записку священнику:
. «Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю…»
Николай Васильевич очнулся, сидя в кресле, и долго прислушивался к себе. На столе лежала раскрытая тетрадка «Мертвых душ», но отчужденными, осуждающими глазами смотрит Гоголь на свое создание.
Конечно, он мог бы вывести еще целую вереницу «коптителей неба», подобных Тентетникову, Петуху, полковнику Кошкареву или генералу Бетрищеву. Но разве в них дело? Ему нужна другая, грозная вьюга вдохновения, которая, как верил он раньше, подымется из облаченной в святый ужас главы его, – тогда почуют люди величавый гром других речей.
Автор «Мертвых душ» возвращается мыслями и поместье Скудронжогло. Нет нужды поднимать вопрос о государственных перестройках в России, если помещики создадут изобильные хозяйства на благо и себе и подопечным крестьянам. Но сколько ни присматривается автор к почтенному Константину Федоровичу Скудронжогло, сколько ни беседует с ним, одна мысль терзает Гоголя: его покинула способность творить! Ему не приходит в голову, что никакой художник не может создать то, чего нет в жизни.
Жизнь говорит о другом. Написано ведь и в продолжении «Мертвых душ», что в Тьфуславльской губернии голодает народ; сказано, что взбунтовались мужики против помещиков и капитанов-исправников; сказано, что весь город отдан в незримую власть юрисконсульту и паучьей его сетью решительно все оплетено… Все сказано, но не показан путь спасения.
А смерть, может быть, опять стоит у него за спиной, и ничего из сочинений его, нынешнего, не останется России. Новая, еще неясная мысль рождается у Гоголя: может быть, его письма, писанные к разным лицам, окажутся полезны всем русским людям?
Гоголь метался между Франкфуртом и Гомбургом, где открылись целебные воды. Гомбургские воды не помогали.
В сумерках, сменивших теплый июньский день, Гоголь, вернувшись во Франкфурт, неслышно проскользнул наверх, чтобы не тревожить ни Василия Андреевича, ни его супругу. Не зажигая огня, оглянул свое жилище и с отрадой убедился, что сумрак овевает привычные вещи, никакие призраки не дерзают нарушить его одиночество. Но в ту же минуту возникла перед глазами полузабытая картина.
Юноша сидит подле печки. В отсветах пламени все яснее рисуются черты лица сидящего. Он развертывает какие-то тоненькие книжки и, едва заглянув в них, одну за другой бросает в огонь. Потом сумрак окутал смутно знакомую комнату, и все исчезло.
На столе у него лежало произведение, за пороки которого должен держать ответ перед богом и людьми не наивный автор «Ганца Кюхельгартена», бросившийся в литературу с опрометчивостью молодости, но умудренный жизнью писатель, слова которого ждет Россия. Нет ему прощения, если ложно или обманчиво будет это слово.
Но работать не мог. Он писал Смирновой:
«Всякое занятие умственное невозможно и усиливает хандру, а всякое другое занятие – не занятие, а потому также усиливает хандру. Изнурение сил совершенное».
Но в этом же письме Александра Осиповна прочитала среди многих поручений еще одну просьбу Гоголя. Ему понадобилась книга, на днях вышедшая, – что-то вроде «Петербургских сцен» Некрасова, которую очень хвалят и которую Гоголю хотелось бы прочесть.
Речь шла о сборниках «Физиология Петербурга». Автор «Мертвых душ», одолеваемый болезнью, измученный мыслью о творческом бесплодии, с прежней жадностью хотел «слышать всю жизнь».
Глава девятая
Достоевский шел по Невскому проспекту то со стремительной быстротой, то резко замедляя шаг. Подошел к большому дому купца Лопатина и несколько минут стоял у ворот. Прохожие и толкали его и оглядывали с недоумением: «Вроде бы не хмельной, а вовсе не в себе».
Федор Михайлович ничего не видел, ничего не слышал. Должно быть, от жары на лбу выступила испарина. Наконец он свернул в подворотню, отыскал нужную квартиру и взялся за ручку звонка. Когда за дверью послышались шаги, едва удержался, чтобы не броситься прочь. Он бы непременно так и сделал, если бы не обмякли ноги.
Дверь открыла кухарка, только что отошедшая от плиты. Не обращая на посетителя внимания, она провела его в кабинет хозяина. Идти пришлось недолго. Квартира была из тех, что снимают обычно мелкие чиновники. Да и узкая комнатушка, хоть и заставленная книгами, едва ли заслуживала названия кабинета.
– С нетерпением жду вас!
Белинский отложил рукопись. Взгляд его показался Достоевскому несколько суровым, лицо было изборождено резкими морщинами.
– Так вот вы какой! – Виссарион Григорьевич, подойдя к гостю, сделал движение, чтобы обнять его, но вместо того крепко пожал руку. – Понимаете ли вы сами, батенька, что вы написали? – Улыбка озарила его лицо. – Прочитал ваш роман – всю ночь не спал и не стыжусь в том признаться. Выстраданная у вас вещь, в каждом слове выстраданная. Как же могло такое произойти при вашей молодости? Ну, перво-наперво и рассказывайте о себе.
Они сели друг против друга за небольшой стол, и Федор Михайлович с радостью почувствовал, что ни следа не осталось у него от недавней робости.
Рассказывать пришлось недолго. Белинский знал историю «Бедных людей» и от Григоровича и от Некрасова. Прав оказался Дмитрий Васильевич Григорович. Только на днях Достоевский позвал его в свою комнату и, бледный, дрожащим, плохо слушающимся голосом прочел роман от начала до конца. Григорович слушал, сначала удивленный, потом потрясенный до слез, потом бросился автору на шею. Что в ту минуту говорилось, Федор Михайлович, конечно, не помнил. Помнил только, что заветная тетрадь исчезла вместе с Григоровичем. В тот же вечер чтение повторилось у Некрасова. А в четыре часа утра они оба явились к Достоевскому.
– Знаю, знаю! – откликнулся, смеясь, Белинский. – Если судить по характеру Григоровича, не приходится удивляться подобному нашествию. Но как Некрасову не пришло в голову, что для литературных визитов выбирают более подходящее время? Впрочем, будь я на их месте, тоже не стал бы ждать, грешный человек. Не каждый день выпадает на нашу долю праздновать рождение таланта, – Белинский на минуту приостановился, – да еще выдающегося таланта, Федор Михайлович. Дай бог всем писателям начинать так, как начали вы!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});