История моей жизни. Записки пойменного жителя - Иван Яковлевич Юров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато с секретарем райкома, председателем райисполкома и подобными им он всемерно искал повода побеседовать. Голос изменился, стал солиднее, смех — искусственнее, походка — важнее. Он способен был утопить своего близкого друга, если это могло выдвинуть в глазах начальства. Он приобрел способность много говорить, ничего не сказав. Говорит, бывало, на деревенском собрании (но это с ним стало случаться редко) часа два без передышки, да еще спросит: «Если, товарищи, вы не утомились, то я могу еще часа два говорить», а если бы спросить мужиков, что они из его речи поняли, наверняка ответили бы — ничего. Если они не засыпали, так только потому, что очень уж громко он говорил.
Он даже портфель, когда приобрел хромовый (когда был избачем, у него был парусиновый), стал носить по-особому, как святыню, и, придя куда-нибудь, клал его на видное место. По этому поводу над ним смеялись в глаза, но его не пробирало.
Вернувшись однажды с курорта, он привез оттуда себе жену. Я был у них в первый же вечер по приезде. Посидев, мы с ним куда-то пошли, и он у меня спросил: «Ну, как, отец (в Богоявлении все служащие меня так называли, потому что я был всех старше и носил бороду), тебе моя баба понравилась?» — «Ничего, — говорю, — недурная куколка, но только, мне кажется, мещаночка». — «Да, — согласился он, — но я ее скоро перевоспитаю». — «Смотри, — говорю, — не перевоспитала бы она тебя».
Так оно и вышло. Вскоре парень даже ходить стал как на пружинах. В своей квартире, убранной женой, стал держаться в строго установленном порядке, стал по-особому, постоянно следя за собой (а если забывался, то жена немедленно напоминала), и говорить, и сидеть, и ходить. Меня при жене он называл уже Иваном Яковлевичем, а не отцом, и мне надлежало его называть Павлом Ивановичем.
Говорит он мне однажды: «Вот какое дело, отец (разговор был без жены), учиться бы мне нужно, тогда я больше принес бы пользы обществу», — «Не о пользе общества, — говорю, — ты думаешь, а смекаешь, или жена тебя подучивает, как бы повыше забраться да побольше получать. Тогда твоей жене не пришлось бы служить акушеркой, и она окружила бы тебя еще большим уютом». Он, конечно, протестовал, но я остался при своем мнении.
Недавно мне один мой хороший друг рассказывал о нем, что он окончил комВУЗ[410] и где-то преподает. Ходит в изящной шляпе, с тросточкой, прежних знакомых не узнает. Между тем он, как член партии, состоит в авангарде строителей социализма и обязан воспитывать нового человека.
И это не единичный случай. Я много раз наблюдал, как рвущиеся учиться говорили о жажде знаний, о пользе народной, а выучившись, отгораживались этой ученостью, как стеной, от народа, о пользе которого распинались. Это меня злило. Злило потому, что мужик неграмотный, неразвитый, в чем его нередко упрекают, оставался вновь один: как только кто-нибудь из этой же мужицкой среды мало-мальски приобщался к культуре, он начинал тяготиться жизнью в деревенской глуши. Мне казалось, что это отодвигает поднятие культурного уровня деревни на неопределенное время.
Жена теперь не работала. Ей оставалось только состряпать, приготовить еду для семьи, постирать, убрать комнату, а все это в крестьянском быту делается между делами и работой не считается. Поэтому у нее сейчас в сравнении с жизнью в крестьянстве был как бы сплошной праздник, оставалось много времени для пересудов с такими же праздными кумушками — женами служащих. Особенно подружилась она с женой начальника милиции (а впоследствии председателя РИКа) Неганова, Варварой Леонтьевной. Она усиленно настраивала жену против меня за мою «измену», советовала ей следить за мной и держать в строгости. Жена, поддаваясь ее внушениям, стала часто не в духе, а это, в свою очередь, раздражало меня, и у нас с нею часто повторялись семейные сцены.
Поводов для ее придирок бывало особенно достаточно после моих поездок по делам в Устюг, где тогда жила Ольга: находились услужливые люди, которые рассказывали ей о моем пребывании там со всеми подробностями, действительными и вымышленными. Однажды она, просердившись на меня несколько дней, потом, когда у нее стало отходить, рассказала мне причину: «Мне, — говорит, — сказано, что ты с Ольгой в кине, в ложе был, да там с ней и заперлись». О том, что я ходил с Ольгой в кино, я ей сам по приезде из Устюга сразу же рассказал, не сказал только, что сидели в ложе. А места в ложе я взял только потому, что они были лишь на гривенник дороже, но гораздо лучше, так как были повыше и позади партера. Долго пришлось мне растолковывать жене, что такое ложа, что в ней нельзя запираться, а тем более лежать (что она имела в виду), что ложи на виду у всей публики, как и всякое место в театре. Наконец, она как будто успокоилась, и у нас наступил мир. Но только до новой сплетни, а там опять начиналось все снова.
С точки зрения благонравных людей это, конечно, нехорошо, что я навещал свою бывшую любовницу, тем более ходил с нею в кино. И жену это не могло не беспокоить. Но я, дав ей обещание, что «это» больше не повторится, в то же время сказал, что видеться с Ольгой я неизбежно буду, потому что я, как отец ребенка, не могу, будучи в Устюге, не зайти его проведать, посмотреть.
Жила Ольга в это время в ужасной трущобе, в так называемом Катышеве, в маленьком, полуразвалившемся домишке. Хозяйка дома пускала постояльцев без разбора и столько, сколько могло разместиться спать на полу, на лавках и где попало. Почти ежедневно происходили пьянки. Отдельных комнат не было, поэтому Ольга с ребенком могла лечь спать только тогда, когда ложились все, а пьянка затягивалась нередко заполночь. Спать ей приходилось также где-нибудь в углу, на полу, подстелив свои лохмотья.
Все ее попытки устроиться куда-нибудь уборщицей были тщетными. Даже мои просьбы к