Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ещё ты писал: «И нет уже следов былого, о мире том с кем молвить слово». Для тебя главная трагедия века — гибель «Титаника», — как для них. Но они-то тогда не видели двух таких войн! Выражаясь твоим языком, не скажи в бане, шайками закидают.
Нет, Юрик неправ — не уходящих собеседников мне жалко и даже не нашего бытия, которое будет другим, когда уйдут носители той жизни и его станут определять дети пятилеток. Жалко всех. Может, прав Егорычев? «Тебе не подходит быть историком.
У историка должно быть холодное сердце». Он сказал это, когда Антон пытался передать, что ощущает, листая старые газеты. А Юрик считает, что по особенностям нервной системы и в филологи Антон не годится…
Университетский профессор, отец которого был знаком с Кожевниковым и Петерсоном-старшим, дал Антону первый том Николая Фёдоровича Фёдорова. Антон читал всю ночь. Утром без звонка прибежал к Юрику.
— Ты знаком с философией Фёдорова?
— В общих чертах.
— Это же великое учение!
Выслушав сбивчивое и подробное изложение идей философа о воскрешении отцов, Юрик, подумав, сказал:
— Или ты неясно излагаешь, или я плохо понял. Тут какая-то несоединимая смесь религии и позитивизма. Духовное воскресение в церковном смысле — это я понимаю. Но он, кажется, хочет воскрешать и материальную оболочку, самые тела? Извини, но мне это напоминает гоголевскую Коробочку: «Ты что, будешь их из земли выкапывать?» Я принимаю идею, что можно достигнуть бессмертия, переписывая информацию из старого мозга, который должен умереть, в молодой или в созданный искусственно, а когда и он состарится, износится — ещё раз, и так до бесконечности, то есть передавать человека по телеграфу, как говорил Норберт Винер. Но это не коснётся уже умерших.
Интеллектуальную и психическую информацию с каждого из них не списали, и он ушёл навсегда — как целостность, а осколки её в его текстах — именно лишь жалкие осколки.
— А великий поэт? Он сам потрудился себя записать, да как! Внутренний мир Пушкина я знаю лучше, чем твой, хотя слушаю твоё глаголание чуть не ежедневно уже пятнадцать лет!
— Вот и начинайте свою деятельность по воскрешению с него, мы вам в ножки поклонимся.
В первый день по приезде Антон на кладбище не пошёл, на глинистый косогор после дождя не взобраться. Он решил разобрать дедовы бумаги — заживаться здесь не хотелось: дом уже принадлежал Кольке. Два месяца назад он за взятку стремительно оформил справки о невменяемости стариков, потом опекунство, а затем и право на владение собственностью.
Бумаг почти не оказалось — на другой день после похорон Колька, перебрав их в поисках облигаций, сжёг почти всё, только кое-что Тамара успела вытащить уже из растопочной корзины: несколько писем сыновей с фронта, бесплатный билет Управления Виленской железной дороги на 1908 год, «Пионерскую правду» с кроссвордом, составленным учеником 4-го класса Антоном Стремоуховым, газетную вырезку со статьёй деда «Сейте люцерну» и его брошюру под тем же названьем, о существовании которой дед никогда не упоминал. Антон открыл её и зачитался: это был тот исчезнувший язык, которым писали Докучаев, Костычев, Тулайков, не боявшиеся в научном изложении живого словечка, просторечия и метафоры. На десятой странице против абзаца о беспочвенности мнения о преимуществах летних посадок люцерны авторской рукой было написано: «Аргументацию выкинули страха ради иудейска пред Лысенкой».
Жальче всего было дедовой толстой записной книжки, куда он вперемежку заносил и выписки из книг, и свои мысли. От неё случайно остался в тумбочке выпавший листок — неясно, с дедовским текстом или выпиской. По почерку время не определялось: рука деда и в последний месяц жизни была тверда, как тридцать, сорок лет назад, и глаза, как и тогда, не знали очков.
«…душа моя будет смотреть на вас оттуда, а вы, кого я любил, будете пить чай на нашей веранде, разговаривать, передавать чашку или хлеб простыми, земными движеньями; вы станете уже иными — взрослее, старше, старее. У вас будет другая жизнь, жизнь без меня; я буду глядеть и думать: помните ли вы меня, самые дорогие мои?..»
Разобрали вещи: два костюма и пальто деми («английский драп!»), купленные на прадедовское валютное наследство, присланное из Литвы в 29-м году, старые шёлковые
галстуки, знаменитую водонепроницаемую крылатку. В любимом бостоновом костюме, сшитом ещё до первой мировой войны, трижды лицованном, деда положили в гроб.
На его мощной и стройной фигуре всё это выглядело старомодно-изящно, сейчас же показалось ужасающе древним и ветхим.
— Складывай в мешок вместе с рубашками, — сказала тётя Таня. — Вечером отнесёшь к Усте, отдаст своему пьянице. Только чтобы баба не увидала.
— И это вся его одёжа? — потрогала мешок Ира. — Кабы все носили вещи так долго, не надо было бы создавать новые текстильные фабрики. (Она только что закончила в своей библиотеке устройство стенда про текстильную промышленность.)
— Дед говорил: вещи живут долго, дольше человека. Но у него есть вечная душа.
На другой день к вечеру, как подсохло, отправились с Тамарой на кладбище.
— Надо обходить. С этого боку недавно двух свиней сбросили дохлых.
Могилу долго искали, Тамара не запомнила: «Плакала, плохо видела». Кресты, многие полусгнившие и поваленные («повапленные», сказала Тамара), сварные пирамидки со звёздочками на штырях, редкие каменные надгробия. «Федора Терентьевна Пальчак. Мартемьян Ксаверьевич Пальчак». Ей было 95 лет, ему 97. Умерли они в один день.
По странному совпадению, рядом оказалась могила, где двое тоже умерли в один день.
— Жених и невеста. Разбились на мотоцикле. В пятницу собирались уже записаться, а в четверг он её повёз покататься — и оба насмерть. Выпивши был.
«Сергей Иванович Серов», музыкант. Оказывается, ему было всего пятьдесят. Он хотел умереть, но не хотел лежать в земле ненавидимого им места своей ссылки. Почему Ольга Васильевна не похоронена рядом, Тамара не знала.
«Бойко Петр Афанасьевич. Лауреат Сталинской премии III степени». Единственный лауреат, гордость Чебачинска, богатырь, боровшийся с приезжим цирковым атлетом Дмитрием Бедилой. На лауреатские: деньги купил «Победу» и, пьяный, врезался в столб на следующий день. Дорогов. Гудзикевич. Корма. Родители однокашников. Вьюшков Юрий. По датам мог быть его одноклассником. Как того звали? Знакомых фамилий было больше, чем в городе.
Подошли к дедовой могиле. Тётка перекрестилась,
— Ну, что скажешь нам?
Антон, не понимая, смотрел на глинистый, начавший подсыхать могильный холм, на расплывшуюся надпись на ленте. Цветов не было — видимо, сразу украли. Здесь лежит тот, кого он помнит с тех пор, как помнит себя, у кого он, слушая его рассказы, часами сидел на коленях, кто учил читать, копать, пилить, видеть растение, облако, слышать птицу и слово; любой день детства невспоминаем без него. И без него я был бы не я.
Почему я, хотя думал так всегда, никогда это ему не сказал? Казалось глупым произнести «Благодарю тебя за то, что… Но гораздо глупее было не произносить ничего. Зачем я спорил с ним, когда уже понимал всё? Из ложного чувства самостоятельности? Чтобы в чём-то убедить себя? Как, наверно, огорчался дед, что его внук поддался советскому вранью. Дед, я не поддался! Ты слышишь меня? Я ненавижу, я люблю то же, что и ты. Ты был прав во всём!
В памяти всплывали какие-то мелочи. Его словечки, фразы: духовник деда был человек богозванный, а не сделавший карьеры старик дьякон — дерзословный; в семинарии всё учили вдолбяжку; курсив дед именовал искосом; маленького Антона любил за кротконравность; о соседе говорилось не «глупый», а маломудрый; парторг Гонюков был злохитростен; лысенковцы назывались не подонки, а поддонки, что было, конечно, не в пример обиднее. Свойство отца Антона всегда чем-нибудь восхищаться (американскими президентами, бесчисленностью китайской армии, мощью штангиста Новака, мастерством шпионов и силой НКВД, энергией Ломоносова) дед именовал словом адмирация, видимо семинарским — его не оказалось ни в одном словаре. Любил
выразиться изысканно (разменяться письмами) или возвышенно: «В прошлую ночь не свёл века с веком». Самые сильные его ругательства были: чернь безмозглая (про советскую номенклатуру) и животное (бабка ругалась — собачье мясо).
Как человек, не способный сказать кому-либо гадость, Антон любил остроты великих людей, которые, похоже, умели это делать очень хорошо, и собирал их по газетам, журналам, отрывным календарям. Поклонница сказала Гейне, что отдаёт ему все свои мысли, душу и сердце. «От маленьких подарков, — поклонился поэт, — стыдно отказываться». Актриса, которую похвалил Оскар Уайльд, воскликнула с притворной скромностью, что эту роль следовало бы играть женщине молодой и красивой. «Вы доказали обратное», — сказал писатель. «Второго не читал, — заметил дед, — но, кажется, он был джентльмен. А судя по историям из твоих газет, и он, и германский поэт были обыкновенными хамами на советский манер».