Дневник 1931-1934 гг. Рассказы - Анаис Нин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прочные стены отцовского сооружения вселяют в меня ужас. Ужас стены, дисциплины, ограничения, контроля. Когда я весело и беспечно рассказывала отцу о своем, в шестнадцатилетнем возрасте, опыте позирования художникам, живописуя яркими красками мое первое появление в Нью-Йоркском клубе моделей и мое тогдашнее платье в стиле Уатто, отец строго оборвал меня: «Почему ты говоришь Уатто? Во Франции есть только Ватто»[126].
Когда я впервые встретилась с отцом в Париже, я страшно боялась, что ему не понравится дом в Лувесьенне. И после того, как он сказал: «C'est bien[127]. Здесь есть своя прелесть», у меня камень с души скатился. Оказывается, под суровостью бьет живой родник любви.
Все-таки мне хотелось бы, чтобы любовь моя к отцу была более спокойной. На седьмой день я осторожно намекнула на это, спросив, не устал ли он от своих усилий добиться во всем и от всех совершенства. Мы так усердно старались обновиться, вырасти, целясь все время выше и выше, отбрасывая каждый день наше вчерашнее «я». И если сегодня мой отец смог бы сказать и мне и себе самому «C'est bien», как было бы радостно.
…Печально. Наша Эмилия покидает нас, выходит замуж. Мы целуемся на прощанье и обе плачем. Господи, Эмилия, всегда старавшаяся проскользнуть незамеченной, чья честность, преданность, любовь служили мне такую верную службу и помогали сделать возможной мою трудную жизнь. Эмилия, беспорядочная, рассеянная, благожелательная, понимающая, неутомимая, с ее странным слепым одобрением моей жизни и моих поступков.
Она несла свою службу с обожанием, которому ничуть не мешала потрясающая проницательность. Она умела хранить секреты, и не задавать вопросов. Я платила ей такими же чувствами, и она чувствовала себя счастливой у нас. Она слепо принимала все, ее радовала жизнь в нашем доме, дары, что приносили в этот дом художники и поэты, радовали мои изобретения — раскрашенные камни или гороскопы, намалеванные на покатых стенах мансарды, и медь астрологических инструментов, позвонивших мне быть осведомленной о всех небесных переменах, точно так же, как легко можно узнать, который час. Эмилия с ее асимметричным, как у женщин Гойи, лицом, выпуклым лбом, клочками жирных волос, с ее типично испанскими тяжелыми веками, мелодичным голосом, застенчивой улыбкой сироты, с ее пением за работой.
Ее единственным романом до того, как возник нынешний жених, была история с молоденьким лакеем-японцем в те времена, когда мы жили на Бульваре Сюше. Он пришел к нам повидаться с хозяйкой предполагаемой невесты и произнес передо мной церемониальную речь: Эмилия-де очень экономна, и он очень экономён, а потому он думает, что это будет очень удобный для обоих брак. Он не показался мне влюбленным и Эмилию, и у меня возникли недобрые предчувствия. Он как будто собирался открыть маленькое кафе в Японии, в своем родном городе.
Нет, уверенности в счастливом будущем Эмилии у меня не было. «Она так хорошо умеет работать», — все твердил он восторженно. Я беспокоилась о своей служанке, как о собственной дочери, но не могла же я восстать против их брака. Я предложила ему подождать, пока Эмилия не соберет себе необходимого приданого в добрых традициях старой Испании: нашьет себе нижнего белья, платьев, простынь и наволочек. Я купила Эмилии необходимые материалы, подарила деревянный свадебный сундук, и, воодушевленная мною, она принялась за шитье, вышивание, вязание, прошивая кружавчиками все свои свадебные наряды. Она оказалась мастерицей в этом ремесле, была терпелива и сидела за работой все вечера. Молодой японец был приглашен наведываться и наблюдать, как наполняется драгоценный сундук. Но время шло, и, прежде чем закончилось приготовление приданого, Эмилия открыла, что японец ее вовсе не любит. И вот теперь приданое достанется набожному испанскому супругу, обожающему Эмилию.
Мне снилось, что я еду в поезде. Мои дневники лежат в черном чемодане. Иду по вагонам. Кто-то останавливает меня и сообщает, что мой чемодан с дневниками пропал. Ужас. Вдруг слышу, что какой-то человек сжег мои дневники. Я прихожу в ярость, это же страшная несправедливость! И я прихожу в суд с жалобой. Там же присутствует и мужчина, сжегший мои дневники. Я надеюсь, что адвокат меня защитит. Судья сразу же понимает, что тот мужчина совершил преступление, что он не имел права сжигать мои дневники. Но никто из адвокатов ничего не говорит и не вступается за меня. Судья впадает в какую-то апатию. Никто не произносит ни слова. У меня ощущение, что все настроены против меня и мне придется самой себя защищать. Я поднимаюсь и произношу великолепную речь. «Из этих дневников вы сможете увидеть, что я воспитывалась в испанско-католическом духе, что в моих поступках позднее не было никакой злонамеренности; я просто боролась против тюремного заключения». Я говорю, говорю. Сознаю, что все уже убедились в моем красноречии, но молчат. Один из судей прерывает меня, поправляя мой французский. Я говорю: «Разумеется, я понимаю, что не могу говорить на безукоризненном французском языке». Тем не менее я продолжаю приводить доводы в вою защиту и в пользу обвинения того мужчины. Но все остаются безучастными. И в отчаянии от такого равнодушия я просыпаюсь.
Сезон в адуЛихорадочные записи лета 1933 года. Анаис кидается от цитаты к цитате — переписка с Арто, переписка с отцом, выдержки из ранних, еще детских дневников, ей явно не хватает собственных слов, чтобы выразить свои ощущения от того, что обрушилось на нее в июне — сентябре 1933 года.
Этот период ее жизни, который позже, опять же прибегнув к цитате, на этот раз из А. Рембо, она назовет «Сезоном в аду», отмечен двумя яркими и не бесследно прошедшими для нее событиями — романом с Антоненом Арто и обретением отца.
Антонена Арто мы представили в предыдущем комментарии. Добавим к сказанному яркую характеристику этого человека. Ее дал один из крупнейших наших философов Мераб Мамардашвили в эссе «Метафизика Арто»:
«…он — мученик мысли. Он как бы все проделывал на самом себе. Так он был устроен. Это тело без кожи, полностью обнаженное для ударов окружающего мира, для любых впечатлений. (Представьте себе, все время жить с содранной кожей!) Вот так жил Арто».
Анаис встретилась с ним в тот момент, когда оба они мучительно искали ответа на вопрос — как человеку осуществиться, как пребыть, как войти в творческое бытие. И этот огненноглазый безумец сразу же увлек ее. Но только как поэт, как мыслитель, как творческая личность. Здесь нам придется коснуться одного деликатного, но очень важного обстоятельства.
Анаис была увлекающейся женщиной, и она достаточно свободно смотрела на сексуальную жизнь. Но ее никак нельзя причислить к известному типу ориентированных «на телесный низ» женщин. Среди ее любовников не было так называемых «великолепных экземпляров мужской породы». Мужчина привлекал ее прежде всего своим духовным обликом, ее интересовало в нем творческое начало. Так было с Генри Миллером: близости предшествовала полная взаимная ошеломленность творчеством друг друга. Так было и с Альенди. Сначала — удивительный парадокс: в паре психоаналитик — пациент обозначились два вектора: не только врач проникает во внутреннюю жизнь пациентки, но и она, проникнув во внутренний мир своего целителя, стремится излечить его! Редко кому из общавшихся с Анаис мужчин удавалось забыть, что перед ними женщина. Анаис Нин была чертовски привлекательна и нравилась мужчинам. А ей нравилось нравиться, в ее натуре лежал мощнейший, пусть не всегда осознанный, комплекс совращения. И противиться этому было невозможно. Так обстояло дело и с Арто.