Святая Русь - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так был завязан узелок на ниточке многих и многих бед последующих, которых могло бы и не быть, не поступи Дмитрий столь опрометчиво, никем не удержанный в неумной ретивости своей… И от этой беды позднее спас князя Сергий Радонежский, спасла церковь, та самая, которая создала руками и раченьем Алексия и страну Московию, и самого московского князя.
Но это дела дальнейшие, мы же на прежнее возвратимся, к торжественному звону колоколов, славящих вступающую в Москву, хоть и поределую, но победоносную рать.
Глава 4
Колокола били красивым праздничным малиновым звоном. Отсюда, из Заречья, Москва гляделась тяжелою плотною каменной короной, облепившей Боровицкий холм, над которою вздымались крутые кровли теремов, золотые прапоры княжого дворца, хороводы куполов, кресты и высоко взлетающие колокольни, в проемах которых сейчас, на ясной холодной голубизне осенних небес, двигались, точно стаи птиц, колеблемые тела колоколов. И что охватило, что нахлынуло, разом смыв и злость на Олега, выгнанного намедни из Рязани, и обиженную, ревнивую гордость победителя, и даже радость торжественной многолюдной встречи? Били колокола, и князь замер на долгое мгновение, чуя непрошеную влагу слез на щеках. Родной город, дом родной, Евдокия, дети – Родина!
Он перекрестил чело, глянул, осветлев ликом, на молодших дружинников, втайне любимых им больше старшей дружины, где надо было усиливать ум, дабы понять (и далеко не всегда удавалось уразуметь-то!) хитрые замыслы великих бояр и принятых княжат, почасту направленные противу друг друга, отделить верные мысли о благе государственном от неверных, недалеких или злобных, что всегда умел отделять и понимать владыка Олексей, духовный отец всего московского княжества. (Не раз вспоминал покойного великого старца, и даже с поздним стыдливым раскаянием, московский великий князь. Знал ли тогда, чем, какою труднотой обернет для него вожделенная некогда свобода?) И кабы не надобность, не сугубая надобность в больших боярах, в их дружинах, в их богатствах, в их умении править страной, невесть, одним ли Иваном Вельяминовым окончилось бы самоуправство княжое, коему, дабы вдосталь созреть, потребовалось еще почти два столетия…
Впрочем, и то сказать (и даже себе самому-то сказать мочно!), снимая с его плеч заботу дел государственных, бояре московские сильно помогали жить своему князю, единая коего крутая затея с поставленьем возлюбленника своего, Митяя, в митрополиты русские кончилась ничем, заключившись этою нелепою смертью, точнее убийством, как нынче все чаще и все увереннее говорят. Но и дела святительские нынче можно стало свалить на «лесных» старцев, как их называл Митяй. (Хотя, какой «лесной» старец тот же игумен и духовник великого князя, деятельный и просвещенный книжным и иным научением Федор Симоновский?) Свалить, переложить на иные плечи, а себе оставить вот это: радость встречи, колокольные звоны и толпы обожающих его москвичей, улыбки, слезы радости, цветущие лица молодок и скорые, жданные Дунины объятия… И этот бодрящий холод с предвестием скорого снега, и золото еще не облетевших берез, и, может быть, найдется время сгонять в Заречье со сворою хортов, затравить сохатого, а то и медведя свалить, пропоров рогатиною косматую тяжелую тушу лесного хозяина…
Князь едет домой. Он весел и радостен, он не скрывает радостных слез.
Его хватают за серебряные чеканные стремена, за полы, целуют шитые жемчугом и шелками праздничные востроносые тимовые сапоги. К нему, смявши сторожу, проталкиваются какие-то осанистые купцы с хлебом-солью, молодайки, расцветающие румянцем, точно маков цвет.
– Дуня-то твоя заждалась! – кричит ему чуток охально какая-то молодая баба и сама, сверкая в улыбке на диво ровным рядом жемчужно-белых зубов, смотрит призывно и жадно, с бабьей бедовой готовностью услужить, чем хошь, князю своему. Дмитрий улыбается всем, и ей тоже, принимает, наклонясь с седла, очередные хлеб-соль и вертит головою, ищет, кому передать (Бренка, жаль, нету рядом!) Радостно вызванивают колокола. И идти ему сейчас, соступивши с коня, не в терем, не в объятия Дунины и не в парную баню, а после к столу, а в Успенский храм, к торжественной службе, и потому не кого иного, а Федора Симоновского, племянника преподобного Сергия и духовника княжого, увидит он первее всего, хотя о ней, о Дуне, мечтал Дмитрий уже в Коломне, где стоял, опоминаясь и сожидая медленно тянущиеся обозы с отбитым добром и ранеными, что месили осеннюю жирную грязь, растянувшись на десятки поприщ. Приходил в себя. Началовал. Посылал наместников в Рязань. И мечтал о ней. И даже злился порою, что не встречает его здесь, в Коломне. Но объяснили, что так нельзя, непристойно.
Да и сам понимал. А сынишка, Васек, прискакал-таки. Расширенным обожающим взором оглядывал отца-победителя… И с сыном было хорошо. Отрок не прошал, почто князь, избитый, но не израненный даже, лежал на поле под деревом, когда его кмети рубились в бою. Для сына он был героем. Просто героем, без затей. Тем паче – батя рубился сам в большом полку, едва не погиб! Василию хватит воспоминаний о том на всю остатнюю жизнь, и всю жизнь он будет стараться походить на отца, того, почти небылого, но свято выдуманного им, да и не только им, а и многими прочими, тем паче в веках грядущих…
Дети приходят нежданно и также нежданно становятся теми или другими.
Усваивают из говоренного матерью и отцом одно и отбрасывают другое (порою важнейшее по разумению старших!). На переходе к возрасту мужества дети не менее удивляют родителей своих, чем при рождении на свет. Дмитрий мало помнил отца. А перед Алексием хоть и капризил почасту, но признавал всегда безусловное превосходство над собою сановитого духовного наставника. И норов и мненье детей были ему поэтому еще внове, не чуял даже, как ему повезло, что сын-наследник с безусловным обожанием взирает на родителя своего!
Сын сейчас поскакал вперед. Дмитрий медленно движется среди ликующих толп, достигает, наконец, наплавного, разукрашенного камками и узорочьем моста через Москву-реку. Спутники и дружина, растесненные народом, догоняют его, смыкаются вновь вокруг своего князя. Он едет к подножию Кремника. (Боровицкая гора вся густо покрыта народом.) Подымается к воротам. Трезвонят колокола. Народ запевает «Славу». Клир в золоте и с хоругвями встречает его в воротах.
Улицы полны, полна площадь, к порталу храма от копыт его скакуна ложится красная бархатная дорожка, и князь, соступив с седла, медленно идет по ней в волнах пения, в волнах радости и радостного колокольного звона.
В церкви надо подойти прежде к могиле первого, почитай, московского святого, к могиле митрополита Петра. Он кланяет, ставит свечи. Знает ли он, что этот поклон – на столетия? Что и через шесть веков не устанут спорить о том, указуя, что-де князь не почтил гробницы Алексия, в первую голову не почтил, а значит… И канонизировали Алексия с Сергием только через полвека, а значит… Да ничего не значит! Ровно ничего не значил в его давних отношениях с батькой Олексеем уставной поклон гробнице святого Петра, поклон необходимый, обрядовый, как причастная чаша на литургии! И спорить о том, почто не был таково долго канонизирован Алексий, тоже глупо. Припомним, что творилось в Византии тою порой. А война, а грызня? А усилия римской курии? А уния, которую едва не навязали стране? А спор о митрополии? (Ведь не князь же должен хлопотать о канонизации, а именно митрополит, глава церковный!) А нелюбие Киприана, который продолжал втайне ежели не ненавидеть, то ревновать князя к покойному владыке Алексию?
Дмитрий сейчас стоит на коленах и в молитве своей поминает именно покойного «батьку Олексея», коего днесь считает и сам, наряду с Сергием, истинным вдохновителем победы на Дону, а себя… Себя главным исполнителем его святой воли!
Федор Симоновский, встретя князя во храме, умилосердил над ним. Ни слова не рек о делах святительских, позволивши Дмитрию безоблачную встречу с Евдокией, пир и ночь, когда Дуня жадно обнимала желанного, жданного князя своего и не могла насытить ни телесной, ни душевной истомы – так ждала, так страшилась за него! Так, уже позже, узнав о поступке князевом, переживала возможную гибель любимого… (Бренок-то убит!) А коли б сам Митя был под знаменем?! И эти кудри, уже неживые, и эти очи холодные, и безгласные, пугающе-недвижные уста целовала бы она сейчас, уливая слезами дубовую колоду с телом великого князя московского! «Лада мой, кровиночка, свет ты мой ненаглядный, светлый! Жалимой мой! Ласковый!» – Дмитрий уже спал, а она все ласкала его большое тело, целовала чело, руки и плечи, и плакала радостно, желая, жаждая всю себя отдать, перелить в него без остатка, чтобы были они двое – одно.
– К Сергию поедешь? – шепчет она в сонные уши спящего.
– Поеду, донюшка! – отвечает он в полусне, не размыкая глаз. И длится ночь. И Евдокия дремлет у плеча супруга, вздрагивает, в испуге отворяет огромные на похудевшем лице глаза, всматривается, удостоверяясь еще и еще, что вот он, тут, здесь, а не там, в безмерных тысячах, похороненных о край Куликова поля.