Александр Порфирьевич Бородин - Илья Маршак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И теперь, преображенная, прошедшая сквозь его творческое воображение, эта мелодия стала темой анданте Третьей симфонии.
«Сколько было вариаций, я не помню, — продолжает Доброславина, — знаю только, что все они шли crescendo[47] по своей силе и, если можно так выразиться, по своей фанатичности. Последняя вариация поражала своею мощностью и каким-то страстным отчаянием.
Я не особенно люблю эту музыкальную форму; мне она кажется деланной, искусственной, а потому иногда утомительной и скучной. Но у Ал. Порф. в его своеобразной, ему присущей, гармонии это было так хорошо, что мы только переглядывались и млели от восторга. Он видел, какое впечатление это производит на нас, играл много и, играя, намечал инструментовку.
Как сейчас вижу я его за фортепьяно; его немного сутуловатую фигуру и полные руки, которые как-то неуклюже двигались по клавишам.
Играя, он всегда немного посапывал, и глаза у него делались какие-то неопределенные и загадочные. Как хотелось мне всегда в такие минуты найти слова, которые выразили бы ему весь мой восторг и обожание!
Не помню, в каком месяце это было; но, вероятно, незадолго до его кончины, потому что за фортепьяно я видела его в последний раз».
В симфонии не случайно прозвучала тема смерти. В этот год Александр Порфирьевич не раз чувствовал на себе ее дыхание, когда проводил ночи у постели больной жены. В памяти не изгладились еще впечатления того дня, когда хоронили мать Екатерины Сергеевны. Да и о собственной недолговечности он не мог не думать.
С. А. Дианин рассказывает, что его отец вошел как-то утром в каминную и увидел, как Александр Порфирьевич бросает в огонь пачки писем. А. П. Дианин спросил, что означает это занятие. Бородин объяснил, что не хочет, чтобы эти письма после его смерти попались на глаза посторонним людям.
Видно, врачи — коллеги Александра Порфирьевича — напрасно полагали, что от него можно скрыть опасность его положения.
Но он не любил думать о смерти… Он писал как-то: «Попробуй жить согласно принципу memento mori[48] — есть, пить, работать, отдыхать, веселиться и в то же время непрестанно думать, что люди смертны, что я человек и тоже смертен, что смертного часа никто не знает, и, может быть, я сейчас же, сию минуту умру. Да тут руки наложишь на себя, чтобы избавиться от такой жизни. Умрешь поскорее, чтобы спастись от смерти».
Как-то он провел вечер у Людмилы Ивановны Шестаковой, пил чай, рассказывал о своих планах на будущее. Пока он жил, он хотел ощущать всю полноту жизни. Страх смерти был не в характере Бородина. У него было ясное научное мировоззрение. Жизнь и смерть, горе и радость были в его представлении естественными явлениями. Он понимал страдание и наслаждение, как две необходимые стороны бытия. Да и некогда было ему размышлять о смерти.
Это была философия не в поучение другим, а для самого себя.
Какие же у него были планы на ближайшее будущее? Он мечтал о том, чтобы снова увидеть Екатерину Сергеевну, побыть с ней вместе на масленице, на пасхе. А там и долгожданное лето в деревне!
«Хорошо бы выехать туда как можно ранее, — с первыми теплыми лучами солнца, с первыми птицами, с первою травкой, пробивающейся сквозь оттаявшую землю! У нас, впрочем, теперь тоже было тепло, но по-осеннему! Глупые цветы (anemone[49] и др.) ошиблись и приняли это тепло за весеннее, зацвели вновь! Теперь их разубедил холод: снег, по Неве идет лед, хотя и очень скудный, не мешающий плавать на лодках. Ах, как я люблю тепло! даже пакостное, петербургское, тепло!»
Сколько тут в этих немногих словах любви к жизни, к природе!
Его сердцу была близка родная русская природа, и как хорошо умел он о ней говорить! Одно лето он провел на Волге, и вот что он писал о реке, которая «чудовищным змеем» вилась перед его глазами:
«Верст на 30 раскинулась она перед моими глазами своим прихотливым плесом, с грядами да перекатами, с зелеными берегами, крутогорьями, луговинами, лесами, деревнями, церквами, усадьбами и бесконечною, дальней синевой. Вид — просто не спускал бы глаз с него! Чудо что такое!..»
Как он ни старался выкроить несколько дней, ему не удалось поехать в Москву на масленицу. А ведь ему хотелось сыграть Екатерине Сергеевне финал Третьей симфонии!
Числа двенадцатого или тринадцатого февраля Дианин работал в лаборатории. За стеной в соседней комнаете что-то импровизировал на рояле Бородин.
По словам Дианина, он «никогда еще до того не слыхал у Александра Порфирьевича такой мощи и красоты, хотя и другие его вещи всегда ему сильно нравились. Импровизируемая вещь не была мажорной по настроению и представлялась очень оригинальной, даже по сравнению с другими вещами того же автора».
«Он довольно долго гремел за стеной, играя эту могучую музыку, — рассказывает А. П. Дианин, — потом перестал играть и через несколько мгновений появился в лаборатории взволнованный, со слезами на глазах.
«Ну, Сашенька, — сказал он, — я знаю, что у меня есть недурные вещи, но это — такой финалище… такой финалище…» Говоря это, Александр Порфирьевич прикрывал одною рукою глаза, а другою потрясал в воздухе… От этого финала не сохранилось ни одной строчки — ничего не было записано».
Финал Третьей симфонии!.. Не был ли он финалом всей музыкальной жизни Бородина?
Как ни омрачали жизнь горести, болезни, тревоги, его произведения всегда были полны света.
Только Пушкин мог так, до конца, сохранять мудрую ярость:
И пусть у гробового входаМладая будет жизнь играть…
М. В. Доброславина рассказывает:
«14 февраля 1887 г. он пришел к нам и просил прийти завтра, т. е. 15-го вечером, — говоря, что ему хочется повеселить «девчонок». Это было на масляной, и он просил, если можно, закостюмироваться, т. к. это придаст веселья и непринужденности. Я соорудила нечто вроде русского костюма, а Ал. Порф. тоже надел, если не ошибаюсь, голубую шелковую рубашку и пунцовые шаровары[50].
От нас он пошел к проф. Егорову и очень просил и их прийти также на вечеринку, уверяя, что будет очень интересно, и они увидят нечто такое, чего они еще не видели и никогда больше не увидят.
К назначенному часу все были в сборе. Общество было небольшое, но очень тесное, и все веселились от души. Вскоре после начала Ал. Порф. провальсировал, не помню с кем, и подошел ко мне. Мы стояли и разговаривали, когда в зал вошел проф. Пашутин и подошел поздороваться с Ал. Порф. и со мной. Он приехал с обеда, был во фраке, и Ал. Порф. спросил его, почему он такой нарядный. Я сказала, что из всей мужской одежды я больше всего люблю фрак; он идет одинаково ко всем и всегда изящен. Ал. Порф. заявил со своей обычной шутливой галантностью, что если я так люблю фрак, то он всегда будет приходить ко мне во фраке, чтобы всегда мне нравиться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});