Народы и личности в истории. Том 1 - Владимир Миронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писатель Мариво в романе «Удачливый крестьянин» (1734) воссоздал картину тогдашнего общества, где все зыбко и непрочно. Рушатся привычные ценности. Трещат социальные перегородки в обществе. Откуда-то появились безродные выскочки с волчьей хваткой. Они скупают собственность бывших властителей, а бывшие «хозяева» идут к разбогатевшим откупщикам и спекулянтам на службу. В «новых французах» все – сплошное лицемерие, фальшь и обман. Они стремятся нагреть руки на самых грязных махинациях. Некий господин ля Валле, лежа в постели любовницы, делится с ней планами: «Лично мне очень нравится быть сборщиком налогов: это прибыльное дело и источник пропитания для тех, у кого ничего нет… Почему бы нам не выйти в финансисты, приискав занятие доходное и не требующее больших вложений – а ведь в этом и состоит хитрость денежных людей. Наш барин, который купался в золоте до самой своей смерти, достиг богатства именно денежными операциями. Почему бы и нам не пойти по его стопам?».[451] Таковы некоторые черты той эпохи.
Антуан Ватто. Актеры итальянской комедии. Ленинград. Эрмитаж.
Вероятно, в том времени была и своя элегическая прелесть. Вспомним милые сказки Ш. Перро, появившиеся в 1697 г. («Красная Шапочка», «Спящая красавица», «Кот в сапогах»), картины прославленного А. Ватто (1684–1721), который сумел воссоздать мир настроений. Картины его – гимн любви. (Злые языки утверждали, что он не моет кисти). Кто мог остаться равнодушным при взгляде на картину «Хотите покорять красавиц?» Кто из дам не оказывался в трудном положении, отбивая наскоки мужчин (картина «Затруднительное предложение»). Колорит его картин согревал сердце. Вместе с тем при взгляде на общество отчетливее понимаешь неизбежность «смены декораций». Схожее впечатление возникает и при рассмотрении луврского шедевра Ватто – «Дамы и кавалеры покидают Киферу на золотой ладье», картин О. Фрагонара (1732–1806), кумира артистических уборных («Качели», «Поцелуй»). Похоже, век изящных дам и кавалеров в самом деле готовился отплыть в небытие.[452] Ватто многое позаимствовал у Рубенса, картина которого «Сад любви» стала мотивом и для галантных празднеств Ватто. На его творчество будут опираться Шарден, Буше и другие.[453]
Искусство рококо – это любовь, возведенная в ранг эстетического закона. Один из критиков так охарактеризовал этот стиль: «В литературе рококо нет места героизму и долгу; царят галантная игривость, фривольная беззаботность. Гедонизм становится высшей мудростью рококо. Поэты воспевают праздность, сладострастие, дары Вакха и Цереры, сельское уединение, отдаляющее человека от треволнений общественной жизни. Распространенным мотивом становится путешествие на остров Цитеру (остров Любви). Всем богам поэты рококо предпочитают улыбающуюся Афродиту. Мир рококо дышит негой и беззаботностью. Но есть в нем нечто эфемерное, хрупкое, словно он сделан из фарфора. Рококо тяготеет к камерности, миниатюрности. Это мир малых форм и неглубоких чувств». Не всегда это так. В работах Морис-Кантен Латура (1704–1788) ощущаешь, сколь изменилась эпоха. Латур ведет себя с королями и их фаворитками, как с равными: диктует им правила поведения, условия сеансов, выставляет внушительные суммы за картины, не разрешает царственным особам путаться под ногами во время его работы и т. д. Стоило дочери Людовика XV пропустить сеанс, он оставил её портрет неоконченным. Однажды когда он писал портрет маркизы Помпадур, к нему без приглашения заявился король. Латур бросил мольберт и покинул мастерскую. Он готов читать нравоучения самому королю, давая советы, как лучше управлять. Он создал «целую живописную энциклопедию французского общества». В нём на удивление точно отразился насмешливый и саркастичный «вольтерьянский тип» («Автопортрет»).[454]
Страница английского букваря.
Конечно, общий уровень культуры и образования дворян и буржуазии с годами вырос. Серая необразованность уходила в прошлое. Коллежи (в том числе и церкви) успели воспитать толковых людей. Отныне «тонкость ума присуща не только писателям, но и людям шпаги, и аристократам, не отличавшимся большой образованностью при последних королях». Плоды «культурной революции» все заметнее. Один из современников писал (1671): «У нас есть еще герцоги, графы и маркизы, отличающиеся тонкостью ума и весьма эрудированные, которые одинаково хорошо владеют пером и шпагой, способны создать балет и написать исторический трактат, разбить лагерь и построить армию в боевом порядке для сражения». Образованность более не считается исключением. Это уже кое-что да значит в то время.[455] Знаменательно и то, как изменились ориентиры во французском обществе. Человек церкви Прево (аббат) решительным образом выступает в поддержку светской культуры и образования, хотя и в религиозном облачении. Он приводил французам в пример ту же Англию, говоря: «Каждый здравомыслящий человек предпочтет их мудрые религиозные учреждения – больницы, приюты, школы – нашим монастырям, где пестуют безделье и праздность».[456]
О значении уходящей цивилизации блистательно сказал Жан де Лабрюйер (1645–1696) в своих «Характерах»: «Меньше века тому назад французская книга состояла из страниц, написанных по-латыни, в которых были вкраплены французские тексты и слова. Одна за другой шли выдержки, примечания, цитаты. В вопросах брака и завещания судьями выступали Овидий и Катулл; вместе с пандектами Юстиниана они приходили на помощь вдовам и сиротам. Духовное было столь прочными узами связано со светским, что они не разлучались даже на церковной кафедре: с нее поочередно звучали слова то святого Кирилла, то Горация, то святого Киприана, то Лукреция. Положение святого Августина и отцов церкви подкреплялись цитатами из поэтов. С паствой беседовали по-латыни, к женщинам и церковным старостам долгое время обращались по-гречески. Чтобы так плохо проповедовать, нужно было очень много знать. Иные времена, иные песни: текст берется по-прежнему латинский, но проповедь произносится на французском языке – и притом отличном! Евангелие даже не цитируется. Сегодня, чтобы хорошо проповедовать, можно почти ничего не знать». Это довольно точная характеристика переломного времени, когда старая культура уже ушла или постепенно уходит, а новая, плодящая невежд толпами, оставляет желать лучшего.[457] Моруа писал, что в Лабрюйере комментаторы увидели философа в духе XVIII века и революционера за сто лет до революции. Он – предшественник Монтескье, Флобера, Гонкура, Пруста – умел оттенять мельчайшие грани, «высекая из огня» ослепительную мозаику.[458] Появляется книга Вовенарга «Введение в познание человеческого разума, сопровожденное Размышлениями и максимами на разные темы» (1746). После ее выхода в свет Вольтер напишет автору восхищенное письмо, где скажет, что исчеркал карандашом «одну их лучших книг, написанных на нашем языке». Жизнь Люка де Вовенарга (1715–1747) была недолгой. Книга его не была забыта. Вовенарг писал: «Я отлично знаю, что никакое образование не заменит таланта. Знаю и то, что дары Природы ценнее, нежели все обретенное с помощью воспитания. Тем не менее, чтобы талант расцвел, его надобно воспитывать. Если оставить природные способности в небрежении, зрелых плодов они не принесут. Назовем ли мы благом бесплодный талант?» Он писал: «Нет школы лучше и полезней, нежели общение с людьми».[459]
Во Франции все больше людей, ум которых занят как проблемами мироздания, так и развития человеческой личности. В естествознании возникла фигура Жоржа де Бюффона (1707–1788), прославившегося работами в области теории вероятностей. Этот ученик иезуитов был избран в Парижскую академию естественных наук и полвека пробыл на посту интенданта королевского сада. Его перу принадлежит 36-томная «Естественная история». Бюффон попытался установить возраст Земли (планка ее возраста поднята им до 75 тыс., а затем до 3 млн. лет). Выпускник иезуитского коллежа Жан-Батист-Рене Робинэ (1735–1820), последователь Локка и Лейбница. В частности, от Лейбница он заимствовал закон равенства добра и зла. Гегель увидел в том намек на то, что всякая деятельность «осуществляется только через противоречия». Противоречия присущи как обществу, так и ребенку. Робинэ эмигрировал в Амстердам и издал там главную свою работу – «О природе» (1761). В книге Ж. Робинэ говорится о «равновесии добра и зла во всех субстанциях и во всех их модальностях». В политике, экономике, культуре, образовании также существуют подобные равновесия. Наиболее интересна мысль о наличии у людей нравственного инстинкта, или, как мы бы сказали, совестливости и порядочности. Власть, правительство, общество, институт, школа действуют двояко: по законам правды и совести, или по законам подлости и безнравственности. «Неужели нужно быть глубоким мыслителем, – вопрошал Робинэ, – чтобы суметь стать добродетельным? Неужели мы приходим к пониманию добра и зла только в результате длинной цепи аргументов? Правило наших поступков должно быть внутри нас, должно объясняться из самого себя, без всякого переводчика. Оно должно быть универсальным и неизменным. Где найти эти признаки, как не в единообразном инстинкте, общем все людям, одинаковом для всех? Его голос достаточно громок; его прорицания недвусмысленны. Кто его слушает, тот его слышит и понимает. Он говорит со всеми сердцами на одном и том же языке и предписывает во все времена один и тот же закон. Он является живой мерой справедливости. Все хорошо лишь через него».[460] Он был королевским цензором, а затем и секретарем министра Амело (при Людовике XVI). Что поделаешь! Ведь, Робинэ не удалось получить королевской пенсии, не владел он предприятиями, как Вольтер, не был помещиком, как Гольбах, или откупщиком, как Гельвеций. Не изведал он, подобно Дидро, и щедрот великой Екатерины II.