Рассказы - Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, – вздохнул бывший пристав. – Все растащили, все погубили, мерзавцы… А мой участок, помните?
– Это второй-то? – усмехнулся актер. – Как отчий дом помню: восемнадцать ступенек в два марша, длинный коридор, налево ваш кабинет. Портрет государя висел. Ведь вот было такое время: вы – полицейский пристав, я – голый, пьяный актер, снятый с царского памятника, а ведь мы уважали друг друга. Вы ко мне вежливо, с объяснением… Помню, папироску мне предложили и искренне огорчились, что я слабых не курю…
– Помните шулера Афонькина? – спросил бывший шулер.
– Очень хороший был человек.
– Помню, как же. Замечательный. Я ведь и его бил тоже.
– Пресимпатичная личность. В карты, бывало, не садись играть – зверь, а вне карт – он тебе и особенный салат-омар состряпает, и «Сильву» на рояли изобразит, и наизусть лермонтовского «Демона» продекламирует.
– Помню, – кивнул головой пристав. – Я и его высылал. Его в Приказчичьем сильно тогда подсвечниками обработали.
– Милые подсвечники, – прошептал лирически актер, – где-то вы теперь?.. Разворовали вас новые вандалы! Ведь вот времена были: и электричество горело, а около играющих всегда подсвечники ставили.
– Традиция, – задумчиво сказал бывший шулер, разглаживая шрам на лбу. – А позвольте, дорогие друзья, почествовать вас бутылочкой «Абрашки»…
Радостные пили «Абрау». Пожимали друг другу руки и любовно, без слов, смотрели друг другу в глаза.
Перед закрытием ресторана бывший шулер с бывшим приставом выпили на «ты».
Они лежали друг у друга в объятиях и плакали, а знаменитый актер простирал над ними руки и утешал:
– Петербуржцы! Не плачьте! И для нас когда-нибудь небо будет в алмазах! И мы вернемся на свои места!.. Ибо все мы, вместе взятые, – тот ансамбль, без которого немыслима живая жизнь!!
Володька
Завтракая у одного приятеля, я обратил внимание на мальчишку лет одиннадцати, прислонившегося у притолоки с самым беззаботным видом и следившего за нашей беседой не только оживленными глазами, но и обоими на диво оттопыренными ушами.
– Что это за фрукт? – осведомился я.
– Это? Это мой камердинер, секретарь, конфидент и наперсник. Имя ему Володька. Ты чего тут торчишь?
– Да я уже все поделал.
– Ну, черт с тобой. Стой себе. Да, так на чем я остановился?
– Вы остановились на том, что между здешним курсом валюты и константинопольским – ощутительная разница, – подсказал Володька, почесывая одной босой ногой другую.
– Послушай! Когда ты перестанешь ввязываться в чужие разговоры?!
Володька вздернул кверху и без того вздернутый, усыпанный крупными веснушками нос и мечтательно отвечал:
– Каркнул ворон: «Никогда!»
– Ого! – рассмеялся я. – Мы даже Эдгара По знаем… А ну дальше.
Володька задумчиво взглянул на меня и продолжал:
Адский дух или тварь земная, произнес я, замирая, —Ты – пророк! И раз уж Дьявол или вихрей буйный спорЗанесли тебя, крылатый, в дом мой, ужасом объятый,В этот дом, куда проклятый Рок обрушил свой топор,Говорит: пройдет ли рана, что нанес его топор?Каркнул Ворон: «Never more».
– Оч-чень хорошо, – подзадорил я. – А дальше?
– Дальше? – удивился Володька. – Да дальше ничего нет.
– Как нет? А это:
Если так, то вон, Нечистый!В царство ночи вновь умчись ты!
– Это вы мне говорите? – деловито спросил Володька. – Чтоб я ушел?
– Зачем тебе. Это дальше По говорил ворону.
– Дальше ничего нет, – упрямо повторил Володька.
– Он у меня и историю знает, – сказал с своеобразной гордостью приятель.
– Ахни-ка, Володька!
Володька был мальчик покладистый. Не заставляя упрашивать, он поднял кверху носишко и сказал:
– …Способствовал тому, что мало-помалу она стала ученицей Монтескье, Вольтера и энциклопедистов. Рождение великого князя Павла Петровича имело большое значение для всего двора…
– Постой; постой! Почему ты с середки начинаешь? Что значит «способствовал»? Кто способствовал?
– Я не знаю кто. Там выше ничего нет.
– Какой странный мальчик, – удивился я. – Еще какие-нибудь науки знаешь?
– Знаю. Гипертрофия правого желудочка развивается при ненормально повышенных сопротивлениях в малом кругу кровообращения: при эмфиземе, при сращивающих плеврите и пневмонии, при ателектазе, при кифосколиозе…
– Черт знает что такое! – даже закачался я на стуле, ошеломленный.
– Н-да-с, – усмехнулся мой приятель, – но эта материя суховатая. Ахни, Володька, что-нибудь из Шелли:
– Это которое на обороте «Восточные облака»?
– Во-во.
И Володька начал, ритмично покачиваясь:
Нам были так сладко желанны они,Мы ждали еще, о, еще упоеньяВ минувшие дни.Нам грустно, нам больно, когда вспоминаемМинувшие дни.
И как мы над трупом ребенка рыдаем,И муке сказать не умеем: «Усни».Так в скорбную мы красоту обращаем —Минувшие…
Я не мог выдержать больше. Я вскочил.
– Черт вас подери – почему вы меня дурачите этим вундеркиндом! В чем дело, объясните просто и честно?!
– В чем дело? – хладнокровно усмехнулся приятель. – Дело в той рыбке, в той скумбрии, от которой вы оставили хвост и голову. Не правда ли, вкусная рыбка? А дело простое. Оберточной бумаги сейчас нет, и рыбник скупает у букиниста старые книги, учебники – издания иногда огромной ценности. И букинист отдает, потому что на завертку платят дороже. И каждый день Володька приносит мне рыбу или в обрывке Шелли, или в «Истории государства Российского», или в листке атласа клинических методов исследования. А память у него здоровая… Так и пополняет Володька свои скудные познания. Володька! Что сегодня было?
Но Кочубей богат и гордНе златом, данью крымских орд,Не родовыми хуторами. Прекрасной дочерью своейГордится старый Кочубей!.. И то сказать…
Дальше оторвано.
– Так-с. Это, значит, Пушкин пошел в оборот.
У меня больно-пребольно сжалось сердце, а приятель, беззаботно хохоча, хлопал Володьку по плечу и говорил:
– А знаешь, Володиссимус, скумбрия в «Докторе Паскале» Золя была гораздо нежнее, чем в пушкинской «Полтаве»!
– То не в Золя была, – деловито возразил Володька. – То была скумбрия в этом, где артерия сосудистого сплетения мозга отходит вслед за предыдущей. Самая замечательная рыба попалась!
Никто тогда этому не удивился: ни приятель мой, ни я, ни Володька…
Может быть, удивлен будет читатель? Его дело.
Разговор в школе
Посвящаю Ариадне Румановой
Нельзя сказать чтобы это были два враждующих лагеря. Нет – это были просто два противоположных лагеря. Два непонимающих друг друга лагеря. Два снисходительно относящихся друг к другу лагеря.
Один лагерь заключался в высокой бледной учительнице «школы для мальчиков и девочек», другой лагерь был числом побольше. Раскинулся он двумя десятками стриженых или украшенных скудными косичками головок, склоненных над ветхими партами… Все головы, как единообразно вывихнутые, скривились на левую сторону, все языки были прикушены маленькими мышиными зубенками, а у Рюхина Андрея от излишка внимания даже тонкая нитка слюны из угла рта выползла.
Скрип грифелей, запах полувысохших чернил и вздохи, вздохи – то облегчения, то натуги и напряжения – вот чем наполнялась большая полутемная комната.
А за открытым окном, вызолоченные до половины солнцем, качаются старые акации, а какая-то задорная суетливая пичуга раскричалась в зелени так, что за нее делается страшно – вдруг разрыв сердца! А издали, с реки, доносятся крики купающихся мальчишек, а лучи солнца, ласковые, теплые, как рука матери, проводящая по головенке своего любимца, лучи солнца льются с синего неба. Хорошо, черт возьми! Завизжать бы что-нибудь, захрюкать и камнем вылететь из пыльной комнаты тихого училища – побежать по сонной от зноя улице, выделывая ногами самые неожиданные курбеты.
Но нельзя. Нужно учиться.
Неожиданно среди общей творческой работы Кругликову Капитону приходит в голову сокрушительный вопрос:
«А зачем, в сущности, учиться? Действительно ли это нужно?»
Кругликов Капитон – человек смелый и за словом в карман не лезет.
– А зачем мы учимся? – спрашивает он, в упор глядя на прохаживающуюся по классу учительницу.
Глаза его округлились, выпуклились, отчасти от любопытства, отчасти от ужаса, что он осмелился задать такой жуткий вопрос.
– Чудак, ей-богу, ты человек, – усмехается учительница, проводя мягкой ладонью по его голове против шерсти. – Как зачем? Чтобы быть умными, образованными, чтобы отдавать себе отчет в окружающем.
– А если не учиться?
– Тогда и культуры никакой не будет.
– Это какой еще культуры?
– Ну… так тебе трудно сказать. Я лучше всего объясню на примере. Если бы кто-нибудь из вас был в Нью-Йорке…
– Я была, – раздается тонкий писк у самой стены.